Пример

Prev Next
.
.

  • Главная
    Главная Страница отображения всех блогов сайта
  • Категории
    Категории Страница отображения списка категорий системы блогов сайта.
  • Теги
    Теги Отображает список тегов, которые были использованы в блоге
  • Блоггеры
    Блоггеры Список лучших блоггеров сайта.

It

Добавлено : Дата: в разделе: Без категории

 

                                                           

                                                          “But I have that within which passeth show” 

                                                                          (William Shakespeare, “Hamlet”) 

                                                            “Но пьеса ставится внутри меня» 

                                                                               (Уильям Шекспир, «Гамлет») 

    Это статья о лингвистическом детерминизме, с разбором рассказа Эрнеста Хемингуэя «Белые слоны». 

   Мне интересно начать дискуссию с вопроса о происхождении языка.  

   Академия накопила на этот счет много теорий, пытающихся объяснить происхождение языка – от данности языка Богом, до теории физической адаптации органов речи у человека, до теории генетической мутации, и теории совпадения мозговых процессов, отвечающих за речь с процессами, регулирующими производство орудий труда.  

   Примечательны среди этих теорий музыкальная (прото-речь была мелодией, неким «поэтическим» восприятием мира); имитационная (прото-речь имитировала звуки мира); социального взаимодействия (прото-речь родилась из необходимости координировать совместную деятельность совместными звуками).  

   Хоть последние три теории давно и основательно раскритикованы, мы используем их как «прото-пример» для наших дальнейших рассуждений. Итак, если речь была изначально музыкой, подражанием звукам мира или совместным «э-эх, ухнем!», то такие корни речи, безусловно, должны были повлиять на восприятие мира человеком в процессе использования языка в дальнейшем.  

    Произвольно продолжая ряд таких теорий, мы можем придумать и новые подобные корни языку – например, предположить, что язык родился из первых криков гоменидов об опасности, - приоритет инстинкта выживания для биологических видов не подлежит сомнению.  

   Согласитесь, что архетип языка в виде стремления создать с миром музыкальную гармонию и архетип языка в виде крика об опасности дали бы нам в итоге два очень разных фильтра для восприятия мира.  

   Но, может быть (так предпочитает говорить современная лингвистическая наука), язык сам по себе нейтрален? Например, в недавнем прошлом на западе в рамках идеологии политической корректности было распространено (обывательское, по сути) убеждение в том, что если люди перестанут использовать на практике терминологию сексизма и расизма, то они станут менее предрасположены к сексизму и расизму. Но на деле, как пишет Виктория Фромкин в книге «Введение в язык», «язык не может быть расистским или сексистским, но таковыми могут быть люди».  

   Подобное рассуждение, на первый взгляд взвешенное, по сути, напоминает логику, заключенную в главном лозунге лоббистов свободной продажи стрелкового оружия в США: «Оружие никого не убивает, убивают люди».  Этот лозунг – прекрасный образец риторики, подменяющей суть вопроса, ставящий вторичный признак явления на место первичного, - ложным образом делающей сложное простым.

    Еще Гомер в «Одиссее» писал: «Тянет к себе человека железо!» (то есть, «оружие»). Созданный убивать предмет (чья сама цель существования - убивать) будет неизбежно культивировать в человеке его темную страсть к убийству, будет форматировать его сознание так или иначе в сторону реализации этого своего предназначения – у кого-то в крайней, у кого-то в «трансферной» форме, у кого-то быстрее, у кого-то медленнее. Потому что архетип, прото-смысл оружия – убийство, угроза, агрессия, а вовсе не спорт в виде стрельбы по банкам в чистом поле.   

  Подобным же образом с детства усвоенный язык, прорубленный в когнитивной способности человека формат обработки восприятий и получения знаний о мире, должен в той или иной степени влиять на то, как человек форматирует картину мира.  

   Утверждающая это теория носит название лингвистического детерминизма (в более мягкой своей форме теории лингвистического релятивизма или относительности). В данном случае мы уже не говорим об истоках языка (они, строго говоря, науке не известны), но о структурах разных языков, влияющих на наше восприятие мира.  

    Широко известна версия этой теории, разработанная в 20-е годы прошлого века Эдвардом Сапиром и его учеником Бенджамином Уорфом и получившая название «гипотезы Сапира-Уорфа» (в русском варианте теория лингвистической относительности Сапира-Уорфа).  

   В 1929 году Сапир писал: «Люди не живут лишь в объективном мире, и вовсе не только в мире социально обусловленном, как обычно понимают дело, - они в большой степени порабощены конкретным языком, на котором выражается окружающее их общество… Мы видим, и слышим, и воспринимаем во всех иных смыслах окружающий мир через выбор интерпретаций, который делают предпочтительными лингвистические обычаи нашего окружения».     

   Уорф выражался еще категоричнее: «Поддерживающая схема лингвистической системы каждого языка (иными словами, грамматика) это не просто вспомогательный инструмент для озвучивания идей, - она, скорее, сама формовщица идей, программа и гид для индивидуальной психической деятельности, для анализа индивидуумом своих восприятий, для синтеза складированных им импрессий. Мы рассекаем реальность по лекалам наших родных языков».  

   То есть, структура языка является тем фильтром, который проецирует в наше сознание картину мира, - эта картина отлична от той, которую другой язык отфильтрует своему носителю. Формализация канала восприятия ведет не просто к «формализации мира», но к строительству весьма определенного и специфичного мира – и вопрос, конечно, насколько этот определенный мир отличен от объективного, - да и вообще, не подменяет ли он собой мир объективный.  

   Увлекшись, Уорф писал об измененном, в отличии от большинства людей, восприятии времени у индейцев Хопи, в языке которых отсутствуют грамматические обозначения времени.  

   Теория лингвистического релятивизма (как я упомянул, это менее категорическая версия лингвистического детерминизма) утверждает, что различные языки кодируют различные категории по-разному, и от того у людей от языка к языку меняются оттенки восприятия объективного мира. Так, например, по-разному в разных языках обозначаются цвета и их вариации.  

   Крайний вариант лингвистического детерминизма ныне лингвистической наукой отвергается. Доводов выдвигается много. Например: если бы воспринимаемый мир отличался кардинально в восприятии носителей разных языков, как бы был возможен тогда перевод? Пишут, что в каждом языке есть свои средства кодирования и передачи концептов, они отличаются от языка к языку, но сами познаваемые концепты не отличаются, и воспринимает их не лингвистическая способность, а органы восприятия (так и у индейцев Хопи нашлись иные средства, кроме грамматических, чтобы обозначать время). Еще пишут, что специализация языка и специализация его на той или иной теме (например, наличие многих синонимов для слова «снег» у эскимосов) это всего лишь подобие "профессионализации" языков. Не прекращаются разговоры о Всеобщей Грамматике (Universal Grammar), свидетельства возможности которой видят в врожденной предрасположенности человека к овладению структурой языка в принципе, и в неких единых общих правилах всех грамматик самого верхнего уровня. Само познание становится невозможным, если допустить, что язык диктует нам свой способ видеть мир. 

    При этом, как обычно, определенные «допуски» в границах текущей научной парадигмы Академия допускает. Так допускается если не идея «порабощения» языком человека (как у Сапира), то определенные влияния структуры конкретного языка на восприятие познающего сознания. Было экспериментально подтверждено, например, что носитель языка, в котором нет слова для обозначения красного цвета, испытывает затруднения в узнавании объектов красного цвета.  Много внимание уделялось родам существительных в языках. Было, например, установлено, что носители двух разных языков, в которых один и тот же референт имеет лексическое обозначение в одном женского, в другом мужского рода, - дают разные прилагательные к этому референту, соответствующие разным половым признакам, а значит воспринимают этот референт по-разному (Фромкин приводит пример слова «мост», которые испанцы (в испанском языке слово «мост» мужского рода) называли «прочным», а немцы (в немецком языке «мост» женского рода) «изящным»).   

   В общем и целом, признается, что структура конкретного языка может накладывать некоторую специфику на память и категоризацию понятий и объектов, на тональность восприятия действительности, но в общем и целом, вопрос, насколько велико такое влияние, остается открытым.  

   Перед тем, как перейти к основной части статьи, в которой я дам свое мнение по этому вопросу, приведу интересный отрывок из «Гамлета» Шекспира, который поможет нам быстрее в в теме разобраться (Гамлет отвечает матери на вопрос о том, почему смерть, которая посещает всех людей, «кажется» ему странной; важно то, что Гертруда дословно спрашивает Гамлета в оригинале следующее: «Почему она (мысль о смерти) кажется такой особенной в тебе?») – здесь и везде я жертвую в переводе ямбом и красотой слога для сохранения смыслов, А.М.: 

«”Кажется”, сударыня? Нет, она есть. Я не знаю, что такое «казаться». (I know not seems” – в английском языке появляется очень тонкий подтекст: «знать» не есть «казаться», - говорит Гамлет,  последнее так же с оттенком «указывать», «обозначать») 

Ни плащ чернильный, моя мать-мачеха,  

Ни подобающее случаю черное платье, 

Ни волны взволнованного дыхания, 

И ни благольющиеся реки их глаз,  

И ни перекошенное выражение лица, 

Ни какие еще бывают подобные формы настроений и изъявлений печали,  

Не могут меня выразить (у Шекспира denote – именно «обозначить»). Вот эти-то как раз и «кажутся».  

Потому что все это лишь действие, которое играет человек.  (For they are action that a man might play – двойной смысл слова “action” – как физическое действие и как действие в пьесе),  

Но пьеса ставится внутри меня».

   Шекспир говорит здесь о том, что все обозначения мира (слова, язык, прежде всего – пусть Шекспир использует в виде коммуникационной систему одежду, позы и выражения лица) – есть суть игровые движения, тени, которые «кажутся», а само действие разыгрывается внутри человеке, в черепе (предположим, шута).  

    Шекспир ставит здесь очень интересный вопрос: если действие происходит внутри нас, а наружное проявление этого действия есть только «битва теней», нечто «кажущееся», то это значит, что получаемые по общепринятым каналам социума восприятия вторичны, а первична для «пьесы» форма канала восприятия, «укладывающая» восприятия в сознании «внутри» в определенном виде, «запускающая», «ставящая» в сознании определенную «пьесу» - одну из многих возможных.  

    Тогда все предстает совершенно в новом свете, переворачиваясь «с ног на голову». Сказанное, услышанное, обозначенное в системе символов лишь отражает то, что уже существует, уже «идет» внутри.  

   Сама форма восприятия может организовывать в сознании человека некое (одно из многих) заранее «вмонтированных» в него от рождения восприятий мира. И это могут быть не нюансы восприятия, не некие отдельные «влияния» и «оттенки», но нечто кардинальное, нечто корневое, что априори будет отличать людей друг от друга.  

   В этом случае мы говорим о Всеобщей Грамматике как о Всеобщей Проформе мира в сознании (состоящей из бесконечного множества миров), которая затем дробится на множество «правил» (отдельных миров) под влиянием: а) прежде всего, разных структур языков, б) своеобразия их дальнейшего использования индивидуумом.   

   Говорить, что формализация и индивидуализация канала восприятия (в виде, например, конкретного языка) создает знание, не противоречащее другому индивидуализированному и формализированному знанию, не противоречащее некому «объективному» знанию, но лишь лучше освещающее части единого целого этого общего знания, это именно то, что Гамлет называет словом «казаться», - то, чего он в себе не находит. Это разница между мирами, в котором живет он, и в котором живут Гертруда с Клаудио   

   В чем тут дело?  

  Академическая критика лингвистического детерминизма совершенно права, но так права была евклидова геометрия в определенной ограниченной парадигме.       

   Дело в том, что (на мой взгляд) язык имеет два плана. Воспринять объект и дать ему обозначение - есть верхний, "объективный план" языка. На этом уровне разворачивается действие «боя теней». Второй, более глубокий план языка означает «впитывание» объекта индивидуумом в себя.   

  Как это понять?

  Психолингвистика говорит о том, что процесс расшифровки языкового послания сознанием происходит одновременно двумя путями: "снизу-вверх" и "сверху-вниз". Первый способ это пошаговый метод идентификации сознанием: от поступающего акустического сигнала - к морфемам, фонемам, словам и фразам и их дальнейшей семантической интерпретации. Слушатель использует акустическую информацию для того, чтобы построить фонологический образ слова, значение которого он затем сверяет со "складом" своего лексикона. Анализ идет пошагово, - услышав предлог, мозг ждет следующую часть речи, чтобы идентифицировать ее. Во втором способе расшифровки послания (который работает параллельно с первым) мозг услышав предлог предполагает следующей часть речи, исходя из грамматических правил более высоких уровней - семантического, синтаксического и  контекстуального.

   По некоторым данным способ восприятия послания сознанием "сверху-вниз" в случае конфликта в показаниях двух способов перевешивает способ восприятия "снизу-вверх".

  Но все это происходит на уровне первого плана языка. Полученное послание слушателю предстоит расшифровать еще на уровне "одного из вариантов смысла послания для себя лично", и речь здесь не о том, чтобы оценить, "хорошо сказанное для меня или плохо", и не о том, "что мне с этим сказанным делать дальше". Речь о том, чтобы проанализировать и понять послание с еще более высокого уровня семантики - личного отношения к миру.  

Эти еще более высокого уровня правила включают особенные для каждой личности правила психологической усвояемости смыслов. Это тоже подкладка языка, во многом определяемая и формируемая с детства родным языком, но и другими особенными факторами развития личности.

  У каждого человека с детства, таким образом, наравне с формированием грамматики родного языка, формируется "грамматика личных смыслов", на правила которой формальная структура используемого языка оказывает огромное влияние. Как Всеобщая Грамматика, проформа которой заложена в человеке с рождения, позволяет ему быстро выучить в детстве конкретный язык, так смысловая проформа, предполагающая в начале бесконечное число смысловых рядов, при обучении языку форматируется в некий один пакет "личных смыслов",  "личного осмысления мира"который в дальнейшем уже развивается в своей логике.     

   Возможно, смысловая проформа, представленная в нашем сознании априори, является отражением мира (на самом деле, миров) в виде бесконечных рядов смыслов в сознании, изначально неких "спящих" образов, - личных отражений образов объективного мира, лишь определенный ряд которых пробуждает в нас язык.   

   Косвенным доказательством того, что язык является посредником между двумя наборами образов - внешнего мира и внутренних "заготовок" его отражения, является экспериментально подтвержденный факт, что нелингвистическая информация вторична в расшифровке акустического речевого послания, - первичен именно технический перевод смысла языка первого плана.   

   Доказано, кроме того, что пациенты с афазией, хоть и теряют в большей или меньшей степени навыки усвоения и построения языковых посланий, часто не теряют ни в малейшей степени когнитивной или моторной способности. То есть язык не непосредственно есть мышление, что очень важно для гипотезы заранее существующих в сознании "заготовок" отражения мира. Также установлено, что левое полушарие мозга, отвечающее за речь, чувствительно к грамматическим конструкциям даже при отсутствии в них смысла.   

   В качестве метафоры можно представить, как по-разному впитываются в разный материал капли краски, попавшие на разные структуры, или как по-разному отражают цвета одного и того же спектра разные поверхности. Во всякой коммуникации человека присутствуют два плана языка, - и так оценивая любую «каплю» языка (единицу кода, например, названный словом объект), человек всегда оценивает два аспекта «капли» – ее «объективные» свойства, например, форму и окрас, и то, как фактура его собственного воспринимающего сознания (сформатированная, например, структурой языка), изменится, впитав эту «каплю».   

   Второй план языка создает тончайшую подкладку нашему восприятию реальности. Этот план языка дублирует в нас "объективную" реальность, переводя реальность на язык нас самих (в одном из предыдущих текстов я писал, что Бог есть мир, переведенный переводчиком на язык самого себя).  

   При ближайшем рассмотрении, оказывается, что только этот второй план языка (реальность самого себя) нас по-настоящему и интересует. Именно второй план языка сообщает жизни человека смысл, ибо, отвечая на вопросы «А что в этом для меня?» он истинно отвечает на вопрос «Зачем?», а не на вопросы «Как?», «Когда?», «Что является в происходящем причиной, а что – следствием?" - объяснения механики функционирования мира человеку вовсе не нужны без этого второго плана языка.


   В конечном итоге, тогда внешний "объективный" мир со всей его механикой только материал для перевода его объектов на язык личного смысла. В этом плане Уорф совершенно прав, - структуры разных языков фильтруют реальность совершенно по-разному, влияя на обособление смыслов второго, глубокого плана языка, создавая неповторимое их своеобразие в восприятии мира.


   Самое интересное, что создание смыслов этого второго плана в дальнейшем сильнейшим образом влияет на выбор и формальных систем восприятия объективной реальности тоже, создавая, таким образом, устойчивый замкнутый цикл в функционировании когнитивной функции.  

   Как известно, по прошествии критического периода (от рождения до пубертатного возраста) ребенок теряет естественную способность усвоения языков, то есть возможность выбора канала формализации мира для человека сокращается. Это, как если бы, краской долго (и случайно) капала не на ткань и не на пластик, но на дерево, и мы через некоторое время уже сознательно подставляли бы дерево во все возможные места падения капель.


    То же, возможно, происходит и с ограничением структуры восприятий на индивидуальном уровне даже в рамках структуры одного языка – например, с возрастом. Специфика долгой индивидуализации использования языка ведет к сужению канала возможных восприятий «объективного» мира. Человек становится негибок в мнениях, невосприимчив к новому.       

   Интересно, что Ролан Барт пишет (в частности в “S/z”) о денотации и коннотации, где первая есть продукт согласия людей (это было еще у Соссюра). Но проблема, на мой взгляд, состоит еще и в том, что людское согласие очень недолговечно, в то время как языковая норма прочна и вязка. Потому норма, теряя свежесть, очень быстро начинает «проституировать», пытаясь выдать себя за «девственную» денотацию (то самое «кажется» Гамлета), на деле уже являясь удовлетворяющей прихоти заказчика гетерой. Акт говорения потому (а паче того акт писания) часто становится упражнением в риторике, в котором закостеневшая норма выдает себя за «естественную» и «нетронутую» денотацию. 

   Интересно и то, что, согласно Барту, важен текст, а произведение вторично.  

   Что это значит?  

   То, что первый план языка оказывается не столь важен, ибо он все время хочет выставить себя набором «естественных знаков», но при этом все время скатывается в ложь о мире. От этого рождаются синонимические ряды, и то, что психолог Стивен Пинкер (Steven Pinker) в своей книге «Инстинкт языка» (Language Instiтct) назвал «конвейер эвфемизмов» (euphemism treadmill), приводя, в частности, в качестве примера слова crippled, handicapped, disabled, challemged, которые по очереди сменяли друг друга в вежливом обозначении инвалидности, ибо очень быстро предыдущие названия устаревали и сами становились оскорбительны для инвалидов. 

   Интересно значение гипотезы двух планов языка для литературного творчества. Писатель каждый раз создает формализованный (по своим правилам) канал восприятия реальности. Часто, особенно в современной литературе, фильтры такого восприятия накладываются писателем на реальность сознательно. То есть, писатель (это говорили еще формалисты) как бы заново создает язык, или даже создает новый язык для передачи, описания, анализа некого аспекта реальности. Но так или иначе, и в случае классического реализма, и в случае самоуничижительных постмодернистских экспериментов писатель ведет себя как всезнающий (реальность) господь-Бог, - в силу своей прихоти, решивший приоткрыть читателю лишь большую или меньшую, но часть всей правды.  

   Тут, хочу заметить, Толстой, Джойс и Сорокин, к примеру, не отличны. Литература лишь условно делится на жанры, - все зависит от того, с какой полнотой писатель решает подойти к описанию реальности, и какой именно аспект реальности он берется описать. Задача писателя, интересным образом, состоит в том, чтобы описать действительность языком второго плана, своим «личным» языком. В этом смысле он совершает акт противоположный тому акту, который совершает человек познающий. Последний, подобно переводчику, «переводит мир на язык себя самого».  То есть, переводит язык первого плана в язык второго плана. Писатель же поступает наоборот: переводит «язык себя самого» на язык мира. Этот язык второго плана писателя, будучи переведен на язык первого плана, став сам языком «объективного» мира, усваивается (переводится) как таковой каждым читателем затем опять на язык самого себя. 

   Говорить, что от такого чтения у человека появилось больше понимания «объективного мира» сложно, но можно говорить с уверенностью, что у него появилось больше понимания самого себя. Такое «переваренное» познание полезнее для ответа на вопрос «Зачем?» 

   Постепенно весь мир вокруг человека (а в особенности, в зрелом возрасте) наполняется такими «переведенными» дважды, трижды, сотни раз дискурсами.  

    В заключении статьи приведу короткий анализ (тоже короткого) рассказа Эрнста Хемингуэя «Белые слоны» Hills Like White Elephants»).  Его можно прочитать здесь.  

   Считается, что Хемингуэй мастер минимализма, способный необычайно ярко самыми простыми средствами изобразить напряжение жизни. Сам он представлял себе свою творческую задачу именно в рамках некого гипер-реализма, - возможно, речь шла о его понимании того, как быстро изнашиваются слова в передаче реальности, и от того он пытался сделать канал как можно проще, с минимум правил, - чтобы реальность «незамутненная» текла по нему в познающее сознание.  

   Но коротенький рассказ, который я здесь привожу, прост только на первый взгляд. На самом деле, это очень сложное произведение. При ближайшем рассмотрении выясняется, что Хемингуэй, до максимума упростив язык, на самом деле до максимума, почти до шекспировских глубин, усложнил и формализовал структуру канала.  

  Вкратце: в рассказе практически ничего не происходит. Двое, мужчина и женщина, на полустанке в испанской глуши в ожидании поезда разговаривают о чем-то (о неком it, которое к тому же ни одним из них не произносится). Мужчина и хочет, и не хочет этого it, но скорее, не хочет, но согласен его терпеть ради женщины, а впрочем, нет, если можно, лучше не надо.  Женщина больше молчит и ждет его решения.  

   Хемингуэй так и не открывает, что это за it. Возможно, речь идет о том, сохранять ли женщине еще не рожденного ребенка.  Тупик противостояния звучит в одной и той же фразе, все время повторяемой мужчиной: “If you dont want, you dont have to” («Если ты не хочешь, я не буду тебя заставлять»). Это it, которое ни он, ни она не произносят, которого как бы и нет, стоит между ними, как главный герой рассказа, и ни тот ни другой не в силах преодолеть барьер, которым это it их разделяет.   

   Мужчина снова и снова повторяет свою фразу – она полностью бессмысленна, она полна служебных частиц, местоимений, - ни одного существительного. Его язык ничего не выражает на личном уровне обоих.  Он, по сути, трещит ложью, - потому что мужчина вовсе не так чувствует, как говорит. Она же не говорит ему в ответ ни да, ни нет, - она уворачивается от ответа на эту ложь, потому что внутри нее – правда. Если она и говорит, то переводит разговор снова и снова от его лжи в область абстракции, в область интуиции и чувства, в область своего личного, где она ищет его и не находит. Туча надвигающегося разрыва ворчит далекими раскатами.  Они «разговаривают», но диалог не работает, постоянно соскальзывает в «Выпьем еще пива?» (Could we have another beer?). Хемингуэй создает визуальный подтекст этого диалога: затерянная в глуши станция с двумя идущими в противоположных направлениях железнождородными путями.   

   Хоть речь, как я сказал, вероятнее всего об аборте, вся прелесть рассказа именно в этом непроизносимом обоими it. Оно сродни таинственному that во фразе Гамлета. Но именно из-за разности в понимании того, что такое it, люди расходятся в жизни, словно поезда, идущие в разных направлениях с полустанка.  

   Мужчина упоминает «воздух внутри» - скорее всего, говоря о возможном хирургическом вмешательстве, - но эта фраза тоже создает ощущение таинственно пустоты вокруг этого it, и еще понимание того, что если что-то и было там, то после операции этого точно не будет. Но не будет ее.  

  Это it есть душа нашей жизни, вибрирующая суть жизни, за которой охотился Хемингуэй, и местоположение которой верно определил своим последним выстрелом. Это it мы теряем столь часто в потоке речи с другими людьми, отдавая должное лишь первому плану языка, вырастая (старея), становясь важными, значительными, принужденными делать серьезные выборы в социуме.  

   Тема аборта в рассказе звучит как символ и нашего бунта против жизни, и невозможности нашего бунта против жизни.   

   Одновременно, рассказ полон оппозиций: женское-мужское, чувства-разум. Автор встает на сторону чувств, потому что разум, мужчина, язык (первого плана) оказываются абсолютно беспомощны перед вопросом «Зачем?» - символично, что речь мужчины чем дальше, тем неразборчивее, «аграмматичнее», напоминает бред.  

   Как мы видим, гипер-реалист Хемингуэй вовсе не упростил в рассказе канал восприятия реальности, вовсе не «отразил» с помощью него действительность, но выбросил в реальность (языком первого плана) протуберанец своего собственного гамлетовского чувства, усложнив его комбинацией структуралистских приемов, сделав аллегорией, насытив структуру произведения внутренней динамикой сознания.