Пример

Prev Next
.
.

Александр Марков

  • Главная
    Главная Страница отображения всех блогов сайта
  • Категории
    Категории Страница отображения списка категорий системы блогов сайта.
  • Теги
    Теги Отображает список тегов, которые были использованы в блоге
  • Блоггеры
    Блоггеры Список лучших блоггеров сайта.

Купол высокий: от мнимого Кебета до позднего лета

Добавлено : Дата: в разделе: Без категории

«Картина» или «Табличка», приписанный философу Кебету диалог, представляет наивного зрителя картины и экзегета, который умеет объяснять моральные добродетели так, чтобы внимание зрителя не рассеялось, но напротив, чтобы он видел саму конструкцию своей мысли. Были эпохи, когда ходившее под именем Кебета произведение было востребовано, как расхожая мораль, легко подчиняющая себе порядок наблюдений. Но иногда о Кебете забывали, и например, если в XVIII веке Кебета в России переводили не раз, то сейчас его ни за что не включают ни в философские, ни в литературные антологии. Сотни гравюр и десятки полотен с реконструкцией картины Кебета не склоняют читателей к самому произведению: сама идея морально нормативного экфрасиса претит нам, а претензия начертить мораль как ряд эффектов воображения простеца кажется нам противоречащей самой сути морали как общеобязательной для любого разумного существа нормы.

Мы рассмотрим только один эпизод из диалога, чтобы показать, как некоторые оптические эффекты и провалы, сопровождающие экфрасис, входят в саму оптику освоения невольных моральных состояний: уже связанных не с моральной стратегией, но с резкими переломами настроения в наблюдении жизни природы.

В описании Кебета, к истинной культуре ведет путь через малую дверь: хотя подход к двери и ничем не затруднен, немногие решаются подойти к этой двери, догадываясь о “бездорожьи, неровности и каменистости” предстоящего пути. Получается, что дверь -- некоторый предельно условный знак, нечто совсем малое, -- так что в видимом он поселяет тревогу, а в невидимом -- смысл. Мы еще не знаем, что именно за дверью, но начинаем мерить все прозрачностью, в которой такое устройство, как малая дверь, и оказалось возможно. Далее уже крутизна пути, отвесная скала, раскрывается при взгляде на саму картину: читатель диалога Кебета должен удивиться еще больше такой непостижимости добродетели, чем герой. Именно здесь экзегет, указывающий на картину и толкующий ее части, и становится наставником, заставляющим принять уже моральную, а не бытовую очевидность. Вверху скалы стоят две женщины, “умасленные и цветущие телом”, тянущие руки, чтобы принять приходящих. Это сестры Строгость и Стойкость, они протягивают руки, чтобы показать, что чем решительнее станет терпение, тем будет оно быстрее. Нужно принять необходимость терпеть скорее, тогда она минует легко. Тем самым само тело, в его цветении, показывает, что мы выходим на добрый путь, как после резкого крутого подъема скорее выходим на поляну. Легкая грусть далеко, а радость обретена как широкое переживание.

Далее этот пейзаж и отвечает жестам изображенных лиц. Восходящие могут отдохнуть, и их еще подхватывают Крепость и Дерзость, в прямоте душевного движения морального субъекта разворачивающие перед ним как бы прямой смысл происходящего. Что явлено? “Ты видишь напротив леса некое место, которое и мнится добрым, луговидным и светом премногим осиянным? (...) Ты видишь посреди этого луга ограду другую, и дверь иную?” Это благополучное место и оказывается “жилищем блаженных, где живут все добродетели, и сама Удача”. Но Удача оказывается предметом желания, а не созерцания, а созерцаем мы под руководством экзегета другую женщину. “Не видишь ли ты подле ворот, что некая жена стоит, прекрасная и уверенная (солидная) лицом, судя по всему, средних лет, в простой одежде и с простыми украшениями; и стоит она не на покатом камне, но на четвероугольном, надежно установленном. А за ней ее две вроде бы дочери”. Когда собеседник экзегета соглашается, что девушки похожи на дочерей, экзегет уже уверенно может сказать, что центральная женщина -- Культура, а ее дочери -- Истина и Убедительность. Именно они соблазнительны своей молодостью, тогда как их мать, средних лет, уже просто требует твердости взгляда от нас. “Почему она стоит на четырехугольнике? -- Потому что это знаменует, что надежен и несомненен путь к ней для приходящих, и надежна передача даруемого принимающим”. Дары Истины -- дерзновение и бесстрашие, которые тождественны знанию о том, как можно ничего дурного не претерпеть в жизни”. Получается, что речь открывает перспективу видения вещей, тогда как дары истины не позволяют претерпеть ничего другого: перспектива видения и непосредственное столкновение с губительным или спасительным оказываются разделены.

Почему эти дары вне ограды? потому что они “оказывают помощь приходящим, подпитывая очистительную силу”. Не очистившись, нельзя войти к добродетелям. Именно эта мелочь дерзновения и бесстрашия и позволяет достичь того равновесия, которое только и позволяет безупречно общаться с добродетелями. Они как врач, который поставлен “для поддержки (принятия) и здравия. А если человек не послушается предписаний врача, то разумеется, он будет выгнан и истреблен смертью”. Смерть только и поджидает, пытаясь освоить всю солнечную поляну, чтобы на ней все истребить, но где есть предписания врача, там поляна благой жизни оказывается ровной, сколь бы крут ни был путь к ней.

Добродетели за узкой дверью, к которым и отправляется очистившийся от пороков человек, образуют “хоровод”. Они “благовидны и благочинны”; а значит, их чин и требует вести себя в строгом строе ритма, без напряжения. Луг предвосхищается таким не знающим обмана строем. Добродетели выступают “в одежде простой, без мягкости”. Они готовы принять суровую ткань, потому что сурово глядят на мелочи собственной внешности: “непритворны они, и совершенно не имеют украшений, в отличие от всех других женщин”. Кто они тогда среди женщин, если все женщины образы, сравнения? Они -- список, строй, наподобие строя стихов. Чтобы они помогли, нужны не усилия восхождения, а внимание, внимание того, кто “привыкает к тому, что слышит”. Такой внимательный человек сразу схватывает вещи, и схваченное перед ним расстелено ровно, даже самые задевающие мелочи: как для хорошего хозяина или хозяйки не бывает мелочей не потому, что мелочи слишком раздражают, но потому что о них тоже привычно будет позаботиться, и заметить их разумно.

Куда уводят добродетели того, кого они уже ведут, для кого они становятся сразу действующим руководством? Они ведут “к матери своей”. Эта мать и есть Удача, о которой мы едва не забыли. Ведь она находится на вершине над всеми оградами, вершине такой высокой, что к ней может вести только один путь. “Ты видишь этот путь, ведущий к самой вершине, которая и есть кремль (акрополь) над всеми этими оградами? -- Вижу -- И у торжественного входа поставлена (художником) жена благовидная, сидящая на престоле высоком, украшенная свободно (т.е. в духе свободных людей, по моде) и изысканно, и увенчанная венком доброцветным совершенно прекрасным”. Изысканная -- не вызывающая чрезмерного любопытства. Венок поневоле воспринимается как мозаика, как нечто настолько драгоценное, что уже нисколько не манит как роскошь, но только заставляет мысленно обращать его перед взором быстрее, чем мы его видим. Искусство побеждает наши природные привычки.

Проблема была в том, как изобразить акрополь, слово, которое может означать как бастион, так и по буквальному значению, высокую часть города. В многочисленных живописных и графических реконструкциях “Картины” он мог напоминать ворота, беседку или крытое здание с торжественным входом -- ведь что в этом здании находится, было неясно. Но одно объединяло все эти изображения -- здания были с куполом.

Такой купол, поневоле на изображении скрывающийся из виду, явно противоречил бы нашим привычкам видения, когда любую деталь можно рассмотреть, подойдя поближе. Но здесь привычки зрения следовали за текстом, когда добродетели уже раскинули перед нами свой ровный покров, и мы можем только следя за словесными конструкциями, увидеть мысленно, как они поддерживают купол. Только если давался вид сверху, тогда акрополь мог выглядеть как город, да и то в городе желателен был круглый храм высокого божества. А так важно было, чтобы читатель почувствовал конструкции, на которых держится купол акрополя, и дорисовал бы мысленно этот купол, как не меньшую очевидность, чем очевидно небо.

И именно в этом моменте движение мысли и чувства при чтении “Картины Кебета” переходит в те чувства, который нормативно переживать при виде того, как осень “построила купол высокий”. Топика изображения ранней осени, как теплого периода, очень устойчива: это “короткая, но дивная пора” прозрачности, причем пронизанной светом и соблазняющей этим светом. Прозрачность держится в застывшем чуть холодном воздухе, но потому преломляющийся луч так тепл и соблазнителен, даже пьянит. Это соответствует первому этапу в эпизоде “Картины Кебета”: пьянящая прозрачность, заставляющая мыслить о добродетелях не как о пути, но как о принятии этого пути. Чувствуется близкая радость и чувствуется же дальняя грусть, прямо как при виде цветущих добродетельных дам.

Осень сама по себе -- пора равновесия со всех сторон: звуки равно удалены, как удалены все впечатления от того четырехугольника, на котором стоит Культура. Истина отождествляется с убедительностью, а убедительность -- с невозможностью для суетных порывов захватить солнечную поляну.

При этом именно какая-то мелочь, “паутины тонкий волос”, или падающий лист, или подувший ветер, нарушает равновесие, является как соринка, как сучок, мешающий чистоте осеннего зрения. Важно, опять же, что очищение -- это не избавление от недостатков, но способность смотреть так на происходящее, что сам взгляд опережает происходящее, и потому взгляд должен быть так же лишен изъяна, как без изъяна дорога, если не желаем споткнуться. Мелочь дерзновения и бесстрашия здесь в том, чтобы смотреть даже на рябь природы, чтобы видеть ворота там, где другие видят только крутой подъем.

Падение сверху листьев, бури, дождя, “каждый желтый лист, слетающий с древес” -- все это нарушает равновесие, заставляя воображать уже скорую зиму, которая и будет над всеми оградами -- над всеми увлечениями и препятствиями для нашего взгляда. Хотя лазурь воображаемой высоты поглощает зрение, дары лета уже оказываются под властью времени. Саму природу ждет могила, вроде отверженного пространства для пороков в “Картине Кебета” -- ведь пороки происходят от невнимания, а здесь человек опередил природу во внимательности взгляда, а не только в его ровной доброжелательности. И только такое напряженное созерцание, как едиственный путь, и оказывается единственной добродетелью. Этот путь прозрачен уже не как замысел, но как впечатление.