Пример

Prev Next
.
.

  • Главная
    Главная Страница отображения всех блогов сайта
  • Категории
    Категории Страница отображения списка категорий системы блогов сайта.
  • Теги
    Теги Отображает список тегов, которые были использованы в блоге
  • Блоггеры
    Блоггеры Список лучших блоггеров сайта.

"На золотом крыльце сидели..."

Добавлено : Дата: в разделе: Без категории

Продолжаю инвентаризацию своих статей докомпьютерной эпохи. Вот из журнала "Дружба народов" (1988, № 7, стр. 256-258).

 

                                                                             НОЧИ ХОЛОДНЫ

Татьяна Толстая. На золотом крыльце сидели… Рассказы. М. Изд-во «Молодая гвардия» 1987.

Татьяна Толстая. Два рассказа. «Аврора» № 10. 1986

Татьяна Толстая. Поэт и муза. Факир. Серафим. Рассказы. «Новый мир» № 12. 1986.

Татьяна Толстая. Круг. Рассказы. «Октябрь» № 4. 1987.

 

«А потом?.. Жизнь прошла, вот что потом».

«Жил человек – и нет его».

«Как глупо ты шутишь, жизнь!»

«…над всем, чему нельзя помочь…»

 

…вот, пожалуй,  л е й т м о т и в ы  ее прозы, ключи к ее художественному миру, к позиции автора (язык не поворачивается сказать – «начинающего»). Она вошла в литературу сразу, ярко, профессионально – с первого опубликованного рассказа «На золотом крыльце сидели…» (1983); и в этом рассказе  о   д е т с т в е   и   с м е р т и  уже просвечивала «модель» многих ее последующих вещей: «И это пело и переливалось, горело и звало? Как глупо ты шутишь, жизнь! Пыль, прах, тлен. Вынырнув с волшебного дна детства, из теплых сияющих глубин, на холодном ветру разожмем озябший кулак – что, кроме горсти сырого песка, унесли мы с собой?» Но не в теме тут дело. Татьяна Толстая – вся в  с л о в е,   в   с ц е п л е н и и, движении, взаимоотношении слов; она строит свой художественный мир именно из слов, а не из готовых тематических «блоков» или сюжетных «кубиков». Ее проза точно попадает под определение М. Рощина: проза – это то, что нельзя снять в кино. Читаем: «Новая хозяйка – пожилая Маргаритина дочь – ссыпала прах дяди Паши в жестяную банку и поставила на полку в пустом курятнике – хоронить было хлопотно. Согнутая годами пополам, низко, до земли опустив лицо, бродит Маргарита по простуженному сквозному саду, словно разыскивая потерянные следы на замолкших дорожках.

– Жестокая! Похорони его!

Но дочь равнодушно курит на крыльце. Ночи холодны». Тут все зримо, как в кинематографе, но никакими иными средствами, кроме словесных, этого не передать, ибо два слова «ночи холодны» значат для рассказа как литературного факта не меньше, если не больше, чем собственно поступок, жест или реплика персонажа. 

Столкновение ребенка со смертью подготавливается на протяжении всего рассказа «Свидание с птицей» чисто «филологически»1: сначала «умер день», потом перед Петей поставили «огромную тарелку с рисовой кашей; тающий остров масла плавает в липком Саргассовом море. Уходи под воду, масляная Атлантида. Никто не спасется…». В конце рассказа умирает дедушка. От рассудочного знания о смертности чужих людей – к осознанию смертности самых близких и родных, к догадке, что сам наш мир тоже преходящ («мертвое озеро; мертвый лес; птицы свалились с деревьев и лежат кверху лапами; мертвый, пустой мир пропитан серой, глухой, сочащейся тоской») – и, наконец, к осознанию собственной смертности… Мальчик прошел этот путь, пережил его: «Птица Сирин задушила дедушку. Никто не уберегся от судьбы. Все – правда, мальчик. Все так и есть». Был человек – и нет его. Неужели совсем нет? Озабоченная, как и большинство из нас, этими вечными вопросами, писательница умеет художественно «обновить» их, снять с них налет «банальности», свойственной всем главным в жизни вопросам и явлениям. Татьяна Толстая по сути своего дарования именно художник, а не проповедник. Без жесткой, даже жестокой реалистической зоркости ее проза утонула бы в нестерпимой сентиментальности и романтической красивости; без явного сочувствия, сопереживания автора своим персонажам ее проза показалась бы отталкивающе-холодной, «сделанной».

И вот парадокс: беспощадная зоркость и трезвое знание о жизни не отрицают, не охлаждают любовь и жалость, а, напротив, питают их. Автор не жесток, жизнь жестока. А он только «вынужденно» правдив и не хочет утешать читателя, не хочет «подсуживать» своим героям. Это равновесие жалости и беспощадности, жестокости и милосердия есть равновесие динамическое, колеблющееся и не всегда автором достигаемое; отсюда, вероятно, идут упреки в «естествоиспытательстве», в том, что Толстая человека не любит, а изучает (сравните интересное замечание Бахтина, что человека «можно любить, жалеть и т.п., но главное – его можно (и нужно) понимать»). Героев своих писательница как раз любит, всех – кроме тех, кто сам никого не любит. Она жалеет их всех – кроме тех кто сам никого не жалеет. Для нее характерно внутреннее отождествление с обиженными, больными, обманутыми, слабыми, страждущими, малыми, старыми. Она, как Петерс – герой одноименного рассказа, готова говорить «от имени всех тучных и одышливых, косноязычных и бестолковых, от имени всех, запертых у темном чулане, всех, не взятых на праздник…». Юрий Рытхоу увидел в рассказе «Соня» традиционное сочувствие «маленькому человеку». Думаю, что это не вполне верно: в прозе Т. Толстой как раз нет «маленького человека», потому что «маленький человек» – это всегда кто-то  д р у г о й, кому можно сочувствовать сверху вниз, подчеркивая тем самым свое очевидное превосходство, – позиция для Т. Толстой неприемлемая («Я пишу не о маленьком, а о нормальном человеке»). Она себя от своих героев, как правило, не отделяет, а часто просто «присутствует» в них. Критик Е. Невзглядова в первой «монографической» статье о Т. Толстой писала, что в рассказе «Петерс» с помощью «больного сознания удается обнаружить что-то новое в устройстве жизни вообще, и это не так странно, как может показаться на первый взгляд: ведь психику изучают на душевнобольных». Но в мире Т. Толстой «душевнобольных» нет и быть не может, для самой рассказчицы есть только  н е с ч а с т н ы е. «Внешний» Петерс, телесный, есть, конечно, определенное отклонение от некой условной нормы, но «внутренний человек» Петерса гораздо более всеобщ. Простодушно-детская жалоба Петерса (мол, я тоже хочу «участвовать», а меня не берут) есть в каком-то смысле и всеобщая жалоба. Собственно, «они», ее герои, – это и есть мы. Петерс – это мы. Симеонов – это мы. И Игнатьев, ощущающий  д у ш у  как  м у к у, желающий не то что продать, а отдать ее даром, лишь бы не болело это «живое», а оно не может не болеть, пока это «живое» живо. (Кому не знакома эта безнадежная дилемма:  с душой – «страдалец», без души – подлец…) И Соня. И милая Шура. И «темная баба» Паня, которую «сгинули» за пропавшую шубу («Спи спокойно, сынок»). И честный доктор Пал Антоныч, из чувства справедливости и уважения к собственности засудивший неповинную Паню, потому что, если трофейную шубу, когда-то снятую доктором с вешалки в немецком доме, теперь украли, то должен же  к т о - н и б у д ь  за это ответить… Да, все это мы; не будем отрекаться от «нетипичных» героев Т. Толстой – они не более нетипичны, чем каждый из нас. 

Узость и односторонность как раз чужды ее дарованию. Поэтому она  н е  пишет сатирических рассказов (как это может показаться). Сатирический ли рассказ «Река Оккервиль»? Смеется ли автор над своим героем? В самом ли деле ничтожен герой рассказа – Симеонов (так утверждалось в редакционной врезке к первой публикации рассказа в журнале «Аврора»)? Нет, если жизнь развеяла мечту Симеонова, то это не значит, что Т. Толстая «разоблачает» странного мечтателя или отрицает его мечту как  л о ж ь, которой быть  н е  должно; напротив, она как раз показывает, что мечтательный самообман и разоблачение мечты равным образом входят в естественное самодвижение жизни (об этом, собственно,  в с е  ее рассказы). «Обличителем» же Толстая не может стать – без насилия над собой; и, когда она пытается им стать, ее ждет поражение. Какая сокрушительная для ее уровня неудача – «Серафим»… Как все натужно-неестественно; одностороннее отношение к персонажу оборачивается смысловой прямолинейностью, художественной аляповатостью; рассказ превращается в «картинку» к тезису о том, что гордыня есть зло, что упоение своей нравственной «чистотой» превращается в свою противоположность – Серафим становится Змеем Горынычем… Писательнице чуждо не только одностороннее отрицание, но, кажется, и громкий смех вообще – ощущение такое, что автор в принципе не может рассмеяться; так же невозможен для нее и громкий плач – «над всем, чему нельзя помочь».

Эта блоковская цитата органично вписывается в финал рассказа о Симеонове. Проза Т. Толстой вся пронизана литературными «токами» – прошлого и нынешнего века. Для образованного читателя любой намек способен обрасти мгновенными, даже не предусмотренными автором культурными ассоциациями, но тут мы имеем дело со свойствами самого текста, возросшего на многочисленных литературных источниках. По признанию самой рассказчицы она видит свое писательское предназначение в том, чтобы «вернуть тот гуманистический импульс», который она «сама получила  о т   к н и г» (разрядка моя. – А. В.). Ее рассказы насыщены «знаками» культурных явлений. Двадцатые годы, к которым она отсылает читателей и критиков, в ее прозе присутствуют, но не только они. Скажем, доктор Пал Антоныч, не есть ли он – как бы доктор Антон Павлович Чехов  н а о б о р о т; врач, в сытости и высокомерии забывший о милосердии (пользуясь выражением самой Т. Толстой – сменявший гуманитарные ценности на товарные). Или такое: «Ройтесь», – распорядился Кира, стоя на пороге. Женщины, трепеща, погрузили руки в коробе с шелковым, бархатным, полупрозрачным, расшитым золотыми нитями; вытаскивали вещи, дергая, путаясь в лентах и воланах; руки выуживали, а глаза уже нашаривали другое, поманившее бантом или оборкой; внутри у Риммы мелко дрожала какая-то жилочка, уши пылали и во рту пересохло» («Огонь и пыль»). Невольно вспоминается воландовское представление в «Варьете» и женщины, ринувшиеся на сцену за парижскими модами, тем более что рассказчица тут же поддержит эту ассоциацию: «И она уже знала, что купленная ею в последний момент, в отчаянном порыве блузка – дрянь, прошлогодние листья, золото  с а т а н ы  (разрядка моя. – А. В.), которому суждено на утро обернуться гнилушками, шелуха…». Но тут есть и отсылка к Гоголю: золото, превращающееся в черепки, – это из «Вечера накануне Ивана Купала» (кстати, и гоголевский «Невский проспект» прямо соотносится со многими ее рассказами). Есть у ее прозы источники совсем неожиданные; говорить о них подробно не стану за недостатком места, отмечу только, что, как мне кажется, одним из «источников» ее стиля стал стиль русских переводов такого представителя американской романтической прозы ХХ века, как Рей Брэдбери. Она не заимствует, а как бы востребует из огромного литературного мира, в котором она чувствует себя совершенно своей, то, что ей нужно. Сила таланта преобразует эти элементы в новую художественную целостность (не без глубинных противоречий). Повторю: тут не механика, а органика. И, значит, она права. Значит, путь правильный, но только для  н е е  и только сейчас. Что же дальше? Большая литературная форма ей противопоказана – она рассказчик божьей милостью. Но и воспроизведение одних и тех же «моделей» рассказов не нужно ни ей, ни нам. Последние ее публикации настораживают. «Любишь – не любишь» есть, по-моему, попытка «повторить» (конечно, не буквально и не примитивно) «Самую любимую». «Ночь» – повторение «Петерса», но в более грубом варианте, без драгоценной возможности внутреннего отождествления с персонажем. Вот уж действительно движение  п о   к р у г у  (смотрите название подборки рассказов в «Октябре»). Так что же дальше? Поживем – увидим.