Пример

Prev Next
.
.

  • Главная
    Главная Страница отображения всех блогов сайта
  • Категории
    Категории Страница отображения списка категорий системы блогов сайта.
  • Теги
    Теги Отображает список тегов, которые были использованы в блоге
  • Блоггеры
    Блоггеры Список лучших блоггеров сайта.

О драме и комедиях Николая Эрдмана

Добавлено : Дата: в разделе: Без категории

Некоторое время назад мне довелось участвовать в передаче Игоря Волгина "Игра в бисер". Говорили о "Самоубийце" Николая Эрдмана. В связи с этим мне захотелось найти и вывесить тут текст моей очень давней рецензии. Она называлась "О драме и комедиях Николая Эрдмана" и была посвящена двум важным публикациям: Н. Эрдман. Мандат. "Театр", 1987, № 10; Н.Эрдман. Самоубийца. "Современная драматургия", 1987, № 2. Напечатана рецензия была в журнале "Октябрь" (1988, № 3, стр. 204-206) в докомпьютерную эпоху и в "Журнальном Зале" этих номеров нет. Уж прав я был тогда или не прав, но атмосфера 1988 года в рецензии вполне чувствуется. Итак:

О драме и комедиях Николая Эрдмана

            «Я считаю, что основная линия русской драматургии – Гоголь, Сухово-Кобылин – найдет свое блестящее продолжение в творчестве Николая Эрдмана, который стоит на прочном и верном пути в деле создания советской комедии», – так в 1925 году утверждал Мейерхольд в ответе на анкету «Вечерней Москвы». Столь высокая оценка объясняется не только заинтересованностью режиссера в «рекламе» своей постановки (комедия Эрдмана «Мандат», о которой идет речь, была с оглушительным успехом поставлена именно в ГосТиМе, а главная роль Гулячкина стала первой большой работой замечательного актера Э. Гарина), Николай Робертович Эрдман (1902 – 1970) действительно является классиком советской комедии, и если это удивляет современного читателя, то только потому, что, так сказать, по не зависящим от драматурга обстоятельствам он в 30-е годы сошел с «прочного и верного пути» глубокой социально-психологической (с прямыми выходами в политику) сатиры. Эрдман пережил «неслыханную», по выражению Л. Рудневой, травлю, ссылку в Енисейск. На этом фоне Государственная премия за сценарий фильма «Смелые люди» (1950) служит жалким утешением – у т р а т ы  з и я ю т.

            Рецензенты хвалили «Мандат», как превосходную бытовую комедию, что не вполне верно: «Самоубийца» же, вещь вовсе не бытовая, открыто тяготеет к широким социальным обобщениям. Сюжетный узел «Самоубийцы», как мне представляется, возник (со стороны драматурга, может быть, невольно) из той сцены романа Достоевского «Бесы», когда Петруша Верховенский обращается к Кириллову, готовому покончить с собой: вам, дескать, все равно умирать, так уж, будьте любезны, напишите бумажку, что это вы Шатова убили… Трагедийная ситуация повторяется как фарс: к новейшему самоубийце «из-за ливерной колбасы»Подсекальникову стекаются посетители: дескать, вы все равно стреляетесь, так, будьте любезны, напишите бумажку, что вы стреляетесь из-за… Чего? А кому что нужно: из-за «ее» тела, из-за униженной интеллигенции, из-за положения церкви… Подсекальникова соблазняют: вы станете героем, лозунгом, символом (сами соблазнители этой перспективой не соблазняются); но все заканчивается скандалом – Подсекальников расхотел умирать; он по-настоящему никогда умирать и не хотел – «ни за вас, ни за них, ни за класс, ни за человечество, ни за Марию Лукьяновну». Он не хочет быть «героем»: «Разве такие, как я, делают что-нибудь против вашего… нашего строя? С первого дня революции мы ничего не делаем! Мы только ходим друг к другу в гости и говорим, что нам трудно жить. Потому что нам легче жить, если мы говорим, что нам трудно жить. Ради бога, не отнимайте у нас последнего средства к существованию, разрешите нам говорить, что нам трудно жить! Ну, хотя бы вот так вот, шепотом: «Нам трудно жить!» Товарищи! Вы за стройкою даже не услышите. Уверяю вас. Я всю свою жизнь шепотом проживу. (…) В чем мое преступление? Только в том, что я живу? Я живу и другим не мешаю, товарищи. Никому я на свете вреда не принес…» Легче легкого посчитать этот проникновенный монолог за обывательское брюзжание по поводу «временных» трудностей советского строительства; тем более что монолог прерывается вестью о самоубийстве некоего Феди Питунина, который всерьез принял авантюрное «начинание» Подсекальникова, – такой финал пьесы как бы дезавуирует слова, что он «никому на свете вреда не принес». Но жить-то действительно т р у д н о. Это чистая правда. Вспомним, что, хотя время действия  точно не обозначено, пьеса была закончена после «великого перелома» – в 1930-м; в тот год застрелился Маяковский, в тот год Булгаков пишет свое отчаянное письмо правительству, а уж этих двух никак не причислишь к брюзжащим обывателям. И просьба человека (уж каким бы он ни был) оставить ему одну возможность – шепотом говорить, что ему трудно жить – звучит совсем не комически. На «пороге новых дней» в комедии Эрдмана  с к а з а л о с ь  гораздо больше, чем он, вероятно, собирался сказать.

            Драматург, конечно, полностью принадлежал своему времени; ему не видно, что там, впереди, за перевалом (точнее, за «переломом»). Вот характерный пример. Подсекальников пребывает в трансе от неожиданно открывшейся ему «последней» предсмертной свободы: «…Что бы сделать такое со своей сумасшедшей властью, товарищи! Что бы сделать такое… для всего человечества?.. (…) Я сейчас, дорогие товарищи, в Кремль позвоню. Прямо в Кремль. Позвоню… И кого-нибудь там изругаю. Что вы скажете? А? (Идет к автомату.) (…) Цыц! (Снимает трубку.) Все молчат, когда к о л о с с   р а з г о в а р и в а е т   с   к о л о с с о м (разрядка моя. – А. В.) Вы не бойтесь, не бойтесь, барышня. Кремль? Говорит Подсекальников. Под-се-каль-ни-ков. Индивидуум. Ин-ди-ви-дуум. Позовите кого-нибудь. Все равно, позовите кого-нибудь с а м о г о   г л а в н о г о  (разрядка моя. – А. В.). Нет у вас? Ну, тогда передайте ему от меня, что я Маркса прочел и мне Маркс не понравился. Цыц! Не перебивайте меня. Боже мой. (Остолбенел, выронил трубку.) (…) Трубку повесили. Испугались. Меня испугались. Вы чувствуете, постигаете ситуацию?» Да, мы-то чувствуем: с  э т и м  в 30-м году еще пытались шутить; неужели еще можно было надеяться, что  э т о  «пройдет»?

            «Тяжко и нудно среди непуганых идиотов», – вздохнет Илья Ильф в середине 30-х годов (конечно же,  ш е п о т о м  – см. его знаменитые ныне «Записные книжки»); в обеих пьесах Эрдмана «идиоты» как раз пуганые. Сюжетные ходы кажутся невероятными, чрезмерно уж гротесковыми, пока не поймем: персонажи обезумели от страха (собственно, «идиоты» и есть бывшие люди, напуганные до «идиотизма»). Они принимают мнимость за реальность, а реальность за мнимость, обманываясь по той же причине, что и гоголевские чиновники в «Ревизоре» (кстати, подобно гоголевскому мнимому ревизору, у Эрдмана Гулячкин – мнимый партиец, а Подсекальников – мнимый самоубийца). Один из персонажей вылезает из сундука и говорит: соблюдайте спокойствие, товарищи, не расходитесь, сейчас вас вешать будут. Все в ужасе – верят. Потому что человеческая жизнь обесценена донельзя (еще с 14-го года, не говоря уже о гражданской войне, белом и красном терроре…). Но страшное не только позади, но и впереди. Жалкие, растерянные, суетливые люди мечутся между грозным прошлым и грозным надвигающимся будущим (этим комедии Эрдмана резко отличаются от пьес Маяковского, в которых на «мещанский» мирок грозно наступает… «светлое будущее»). Что надвигается – неизвестно. Ах, уцелеть, уцелеть бы!.. (Нечто похожее в булгаковской «Зойкиной квартире», тот же мотив – бежать, бежать; торопливый пир, а за сценой – шаги незримого «ревизора».) Бывает, что персонажи оказываются прозорливее своего создателя (если только Эрдман и в  с а м о м  д е л е  находил их маету смешной).

            А мы? Как нам относиться к персонажам Эрдмана? Ненавидеть их не за что. Презирать? Ох, не будем так высокомерны… Пожалеть? Не приучены мы  т а к и х  жалеть, а зря… Скажут: это все гримасы нэпа, пена, мелкобуржуазная стихия. Но мы и нэп-то сегодня понимаем  и н а ч е; по иронии судьбы мы комедии Эрдмана читаем одновременно со статьями Николая Шмелева и Анатолия Стреляного (а в «Самоубийце» как раз косвенно, в неожиданном, своеобразном ракурсе отразилась насильственная смерть новой экономической политики). Как должны мы по замыслу драматурга относиться к торговцу мясом: «Уважаемые, до чего я люблю красоту, даже страшно становится. Свиной окорок – красиво! Баранья нога – красотища!..» Смешно? Но сегодняшний зритель сглотнет слюнку и внутренне согласится, что баранья нога – красотища. «Не могу торговать я в такую эпоху. Сил моих нету. Я уж клялся, божился и фактуры показывал. Нет мне веры, товарищи. За кусок мяса съесть готовы! Вот народ и стреляется (речь все о том же «самоубийце» – А. В.)…» А ведь и вправду не может он торговать в такую эпоху. И уже не сможет. Кто такой частный торговец мясом в 30-м году? Никто. Его уже  н е т. Не будет больше торговцев. Зато через несколько лет будет страшный голод. Эрдман об этом не знает, его персонаж не знает, а мы знаем. И не смешно. А это:

            «Входит Иван Иванович, садится на стул и рыдает.

О л и м п  В а л е р ь я н о в и ч.  Что? Что?

И в а н  И в а н о в и ч.  Отказываются.

П а в е л  С е р г е е в и ч.  Мамаша, если нас даже арестовывать не хотят, то чем же нам жить, мамаша? Чем же нам жить, мамаша? Чем же нам жить?»

          Это – финал «Мандата». Не знаю, смеялись ли на этом месте зрители 25-го года (есть свидетельства, что на премьере смех в зале раздавался более 350 раз), а у меня смех комком застревает в горле, потому что мы знаем, к а к  еще будут арестовывать. Да, что-то навсегда сломалось в нашем восприятии эрдмановских комедий.

         Парадоксальна судьба «Самоубийцы». Два лучших театра того времени – Художественный и ГосТиМ – ждали пьесу. Увы, напрасно. Как пишет А. Свободин, на генеральную репетицию к Мейерхольду приехала комиссия во главе с Л. Кагановичем, пьеса была запрещена. И вот сегодня комедия Эрдмана сразу входит в ранг классики советской драматургии, минуя необходимую стадию «текущей литературы». Хорошо? Думаю, что все должно идти своим естественным чередом. Посмотрим на дело трезво: обе пьесы  н е   д л я   н а с  написаны,  н е   к   н а м  обращены. Судьба булгаковского романа, органично вошедшего в литературный процесс конца 60-х годов, уникальна; тут случай закрыл проблему – и на это справедливо обращает внимание Ю. Буртин («Октябрь», 1987, № 8). Да, рукописи не горят, но «правда этих слов превращается в кощунственную неправду, стоит лишь придать той же максиме этакую примирительную, умиротворенную интонацию (какой никогда не придаст ей сам художник): ну что ж, дескать, ничего страшного, не напечатали вчера – напечатают сегодня или завтра…» Обе пьесы Эрдмана написаны для людей 20-х годов –  и м  они были  н у ж н ы. А нужны ли они нам? Вопрос не такой уж странный. Мы поставим их на сцене, напечатаем (уже напечатали), включим их в учебные курсы, монографии – словом, в полной мере отдадим им должное. Но чего, увы, не будет? Не будет ощущения  о ж о г а, социально-психологического открытия, радости узнавания. Никто и никогда уже не будет смотреть их так, как смотрели бы их современники (в большинстве своем сгинувшие на исторических поворотах). Звездный час эрдмановских комедий пропущен. В этом – несомненная драма их автора. Кто за это ответит? Что за праздный вопрос: да, конечно же, никто. Не помню точно, кому принадлежит мысль: никогда не надо говорить, что справедливость восстановлена, в самом лучшем случае восстанавливается истина, а справедливость вовсе не восстановима, ибо время необратимо. Убитых можно реабилитировать, но не оживить; заключенным и ссыльным можно вернуть свободу, оклеветанным – доброе имя, но невозможно вернуть людям украденные годы их единственной, необратимой жизни; можно задним числом публично признать ошибки прежнего руководства, но никто уже не вернет стране десятилетия, пропавшие для экономической реформы… А истина, она восстанавливается. Только вот радости нет.