В стихотворении Пушкина «Движение» (1825) не вполне ясен конфликт: противопоставление аксиоматического и достоверного знания (Зенон и Антисфен) публика решает в пользу достоверного знания, но во второй строфе достоверное знание сводится к правдоподобному и потому ложному. Это не та критика классицистского правдоподобия, которая в культуре утвердилась позднее: как раз перед публикой правдоподобие работает, оно не работает как фигура памяти. Ассоциативность памяти, «другой пример… мне приводит», иллюзия правдоподобия оказывается с самого начала разрушена механизмами ассоциаций, возводящих случай в непогрешимый пример.

Но именно такова была мысль Руссо, его «естественность» и была тем самым пределом непогрешимых примеров, которые возникали как результат переживания случаев, происходящих с субъектом, как не мотивированных, но при этом осмысленно связанных. Именно если ты не можешь приписать себе случай как мотив Бога или фортуны, тебе остается считать случай исключительно примером, который, в свою очередь, будет нравственно оспорен.

Такая ситуация и дала о себе знать в известнейшем споре Вольтера и Руссо вокруг лиссабонского землетрясения 1755 г. Руссо, в отличие от Вольтера, не хочет видеть в лиссабонском землетрясении публичный театр, правдоподобно показывающий, сколь на разрушительные пути встала современная цивилизация. Даже если Вольтер окажется прав в исторической перспективе, и люди оставят войны и суеверия, устрашенные ужасным и трогательным зрелищем, то это будет унизительно для самих людей.

Люди, плененные достоверностью собственного урока, еще и еще раз будут соглашаться на унижение, готовые пережить очередные, не менее сотрясающие все человеческое существо уроки. Мысль Вольтера с позиции Руссо унизительна для людей: кто сделал правильный вывод из катастрофы, тот уже возвел катастрофу в образец, правило, и тем самым готов мерить себя катастрофой, поджидая, когда его жизнь обернется очередным разрушением.

Лиссабонское землетрясение потрясло всех гибелью невинных младенцев, которую раньше не замечали на войне, и тем самым оказалось, что землетрясение и открыло ту достоверность гибели младенцев, которую не замечали, когда была статичная картина войны. Война освободилась от аксиоматики, и именно это важно для мысли Вольтера. За тенями Зенона и Антисфена встают тени Лейбница и Вольтера.

Но во второй строфе вольтеровский аргумент оказывается оспорен: каждодневное переживание движения, и сопровождающих это движение неурядиц, лишений и катастроф, вовсе не противоречит возможности новой аксиоматики. И если Руссо искал спасения от ужаса в логике ассоциативной памяти (что и стало предметом проницательных толкований Руссо со стороны представителей деконструкции, Поля де Мана и Деррида), то Пушкин говорит об упрямой правоте того, кто готов не следовать достоверности.

Сама естественность выводов Руссо оказывается у Пушкина жанровой естественностью: не неотменимостью ужаса, но жанровым словом рассуждения о гении.