Игорь Фунт
145 лет назад, 4 октября 1872 года умер Владимир Даль — энциклопедист русской жизни.
Давайте правильно мыслить — в этом основа нравственности. Блез Паскаль
Никому не секрет, что в области строгих научных изысканий и в области свободного творчества, искусства имеются определённые сферы пресечения. Связанные, в общем и целом, с элементом предвидения одного другим и наоборот.
Вот, к примеру.
Нам казалось, мы кратко блуждали.
Нет, мы прожили долгие жизни…
Возвратились — и нас не узнали
И не встретили в милой отчизне.
И никто не спросил о планете,
Где мы близились к юности вечной…
Эти строки написаны Блоком в 1904, за год до возникновения статьи «К электродинамике движущихся сред». Автором которой был тогда ещё никому не известный служащий патентного бюро в Берне А.Эйнштейн.
После данной работы, — являющейся фундаментом теории относительности, — в нашем обыденном языке появилось понятие «относительности времени». Предвосхищённое поэтом, абсолютным профаном в астрофизике.
Так же и многочисленные специализированные справочники, создававшиеся век назад словарной традицией конца 18—начала 19 столетий: «Словарь французской академии», шеститомник «Словарь Академии российской», филологические труды Франца Пассова etc., — трактовавшие всякую произвольную лексическую единицу неким оторванным от диалектической матрицы атомом, — стали предтечей исключительно сложной задачи, поставленной человеком, в свою очередь крайне безразличным к лингвистике: выявить совокупный замысел группы слов с близким звуковым обликом.
«...я называю так словарь, где под каждым слововыражающим какое-либо общее понятие, можно найти все однословы [синонимы] с разными отливами и оттенками, а также все слова для обозначения понятий подчинённых…» — объяснял «дилетант»-Даль гениальную задумку новейшей страницы в науке лексикографии — «Толкового словаря живаго великорускаго языка», — значилось в титульном листе издания.
«Великорусским» фолиант назван оттого, что Даль один из немногих видел онтологическую проблему России. Прекрасно чувствовал сплочение и консолидацию окраин, в основном по национальному признаку.
Сердцевина же — Великороссия — грезилась неизведанной «чёрной дырой», космосом: непознанным, непонятым, расслоённым: «Сюда погода волновая заносит утлый мой челнок»… И в языковом отношении безнадёжно несцементированным.
Фольклорист-любитель, он взялся за непосильный труд, пытаясь не тривиально угадать направление, — а категорически изменить вектор развития «живого» языка. Сместив реальные тенденции репродуцирования, морфологического синтеза с окраин — в центр: Великороссию.
В итоге его не поняло подавляющее большинство современников. Хотя и осыпало почестями, наградами и званиями.
Вообще тема дилетантизма неисчерпаема, как собственно и понятие искусства. Многими «невеждами»-всезнайками мир перевёрнут с ног на голову и обратно. От Аристотеля до Коперника. От Кулибина — до Черчилля…
Сербский язык консолидировал, секуляризировал и реформировал дилетант-самоучка Вук Караджич. Без очарованного с юности собирательством коллекционера-мецената И.Цветкова не было бы внушительной части Третьяковки. И если бы не родился у датчанина Иоганна — Ивана Матвеевича, екатерининского библиотекаря, — его первенец Владимир, в будущем дипломированный врач, мир лишился бы выдающегося явления в истории фразеологии…
«…это бездна премудрости и шутовской помост фиглярства; кладезь замысловатости и битая мостовая пошлости; картинная галерея скромной модности и позорище модной скромности… это ратное поприще и укромная келия», — обрисовывает В.Даль антураж повести «Жизнь человека…» в преддверии знакомства читателя непосредственно с героем произведения — Гомером (там у него несколько имён). Эмпирически, душевными струнами схожего с гоголевским Башмачкиным.
Фантом Акакия Акакиевича также с горечью просвечивает и в «Замогильных записках» об обществе 1830-х гг. религиозного философа, одного из первых русских «невозращенцев» и единственного отечественного редемпториста В.Печёрина: «В России, как в папском Риме, очень хорошо быть туристом, а не подданным». — Впрочем, всем известно, чем он «кончил»: радикальным разрывом с национальными традициями, ирландским гражданством, священническим саном и принятием католицизма.
Владимира Сергеевича Печёрина, блестящего филолога и поэта, наряду с другими версиями лингвисты рассматривают одним из прототипов лермонтовского Печорина. Герцен рассказывал о нём в «Былых и думах», и есть о чём: профессор Московского университета, знаток восемнадцати языков, последовательнейший западник. Чем не пример для начинающих диссидентов или, как тогда изрекали, по-аглицки: диссе́нтеров.
Герои Даля, — в отличие от Печёрина дилетанта в науке филологии, — совершенно иные. Хотя и напитаны они совместным с Печёриным гоголевским настроением — бескрайним одиночеством и более чем скромным материальным положением.
Да, идеографически Акакий Акакиевич призраком бродит и в опусах Даля, куда ж без него. Особенно в бытописаниях, петербургских хрониках.
Только у Печёрина отщепенство и непомерная бедность выявлена состоянием некой ущербности, потерей человеческого облика, лица, «физиогномии», как любил шутить Некрасов.
Герои Даля же, наизворот, воспринимают окружающую обстановку привычной данностью, обыденностью, не иначе. И у зрителя не создаётся представления о них как о глубоко несчастных, неполноценных людях.
Более того, печёринскую диссидентскую «ущербность» В.Даль трансформирует в своеобразную страсть, парадигму преодоления «относительности» времени и пространства, свойственную текстам начала—середины XIX века: Страхова, Яковлева, Расторгуева, того же Гоголя.
«Чудная судьба этого человека, идти исполинскими шагами вперёд, пройти всю длину Невского, до краеугольного дома одной стороны; и возвратиться вспять по другой, не отшатнувшись никуда, ниже на полпяди в сторону» («Жизнь человека, или Прогулка по Невскому»). — Интрига в том, что преодоление это не совсем похоже именно что на путешествие. Больше на энштейновскую «прогулку» по навсегда(!) замкнутому самому в себе микрокосму: города ли, улицы, квартала. И в том их проклятие и вечная скорбь.
Мало того, они не больно-то и хотят покидать запертую клеть каторжанского временного континуума: «Постоянные жители столицы живут и умирают, не заглядывая никуда, что выходит за пределы Невского проспекта и его ближайших окрестностей» (Городской вестник «Северная пчела». 1845).
Подобное, кстати, приключается и с книгами Даля. Собранные в них пословицы и выражения существуют как бы вне исторической сути. К «Далю» — феноменально своеобычному произведению искусства — неприменимы научные лексикографические принципы: он сам по себе. Создан и одномоментно замкнут в некоей ментально-сакральной нише XVIII века.
Редактора́ переизданий пытались пристроить туда, — кроме собранных лично Далем, — цитаты, скажем, Пушкина или Гоголя. Увы, не приживалось…
Фактически, эту упадническую «невыездную» тоску нелюдимости и оседлости, — приправив авантюризмом и детективщинкой Жан-Поль Сартра и Эжена Сю, — великолепно используют вскоре Ковалевский («Петербург днём и ночью»), Достоевский («Униженные и оскорблённые»), Крестовский («Петербургские трущобы»).
И ежели редемпторист В.Печёрин был всё-таки рупором западничества, то В.Даль на его фоне, по-тургеневски: русский с головы до ног! — «Из перерусских русский», — как сказал Пушкин о Фонвизине. С головы до ног «почвенник». (По иронии судьбы, русской «крови предков» в жилах лютеранина-Даля не текло вовсе.)
Совпадая с Печёриным гоголевскими реминисценциями, В.Даль: — приятель упомянутого Пушкина, Пирогова, Вяземского и Жуковского, — ярчайшая индивидуальность своего времени. Глыбой, пылающим астероидом ворвавшийся в историю и… оставшийся там навек. ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ