Пример

Prev Next
.
.

  • Главная
    Главная Страница отображения всех блогов сайта
  • Категории
    Категории Страница отображения списка категорий системы блогов сайта.
  • Теги
    Теги Отображает список тегов, которые были использованы в блоге
  • Блоггеры
    Блоггеры Список лучших блоггеров сайта.
  • Авторизация
    Войти Login form

Лингвистический крест

Добавлено : Дата: в разделе: Без категории
  • Размер шрифта: Больше Меньше
  • Просмотров: 319
  • Подписаться на обновления поста
  • Печатать

В этой статье я хотел обратиться к важному вопросу соотношения функций языка и идеологий, и исследовать в этой связи природу идеологий как таковых.

Прежде всего, обращаю внимание, что термин «идеология» я буду использовать в статье не в узком понимании идеологии как системы контроля за сознанием людей со стороны неких политических групп, а как некую семантическую систему, строящуюся при помощи импликатур в речи (то есть не сказанного, но подразумевающегося в речи контекстом), формирующуюся в разных сегментах социума - разброс здесь может быть от индивидуальной идеологии или идеологии семь, до идеологии наций и даже неких «общечеловеческих» идеологий.

  Луи Альтюссер (Luis Althusser) – французский философ, последователь Лакана, перенесший учение последнего, основанное на синтезе языка и психоанализа, в политическую сферу, в частности – в сферу идеологий.  

    В разделе “Ideology and Ideological State Apparatuses” своей книги «Ленин и философия», Альтюссер описывает, что такое идеология. Как он пишет, мы привыкли видеть себя в обществе «as free, unified, autonomous, self-generating individuals» - «свободными, цельными, автономными и самовоспроизводящимися индивидуумами». 

    «Если бы мы такими не были, - думаем мы, - Мы бы не смогли играть свои важные роли в социальной жизни». 

    Но Альтюссер говорит, что именно идеология заставляет нас врать самим себе о своей значимости. Как индивидуумы, пишет Альтюссер, мы ничего не значим в структуре общества. Имеет значение структура, схема, по которой функционирует общество. Именно это схему, которая не является ничьей оригинальной индивидуальностью в отдельности, мы часто принимаем за свою неповторимую и яркую "личность".  Идеология, пишет Альтюссер, это «образ воображаемого отношения индивидуумов к условиям своего существования». 

    Что заставляет людей оставаться в этой «матрице», коли все так печально? Ведь, согласно взгляду Альтюссера, человек - лишь серийный автомат, не имеющий никакой индивидуальной ценности. «Быть винтиком», «автоматом» - это не то, как мы сами себя видим, не так, как мы думаем, что мы «проживаем» свою жизнь. 

   «Я не ощущаю себя просто функциональной частью социальной структуры, но ощущаю себя человеком, неким важным образом соотносящим себя с обществом и с миром в широком понимании, и это соотнесение дает мне ощущение смысла и собственной ценности, позволяя ставить цели и достигать их», - пишет Альтюссер. Он подает дело так, что для сознания индивидуума общество не бездушная структура взаимосвязей (растущее сообщество кораллов на камне; кристалл, растущий по структурным направляющим; муравейник со строгим распределением в нем ролей и функций), но некая почти живая сущность, которая общается с индивидуумом напрямую,- которая «распознает» его, говорит ему, что он «ценен»,  и именно самим актом этого индивидуального «распознавания» индивидуума превращает его из «автомата» в автономного и свободного субъекта.    

    Продолжая теорию Лакана об отражения сознания от внешних знаков, Альтюссер говорит, что для человека именно общество является тем огромным зеркалом, которое отражает в сознание человека его (ложное, заметим сразу) представление о своей и впрямь (якобы) существующей, индивидуальной, стойкой, цельной и полезной для Вселенной сути.  

   Не то, чтобы у человека появляется убежденность в том, что мир сконцентрировал свое внимание только на нем, говорит Альтюссер, но у человека появляется ощущение, что мир сконцентрировал внимание в большой степени на нем. В ответ человек в большой степени концентрирует внимание на социуме.  

    Идеология, согласно Альтюссеру, это именно набор верований и практик, которое дает индивидууму ощущение собственной важности, впечатление того, что мир в большой степени занят им, и что именно он, индивидуум, оказывает в ответ серьезное влияние на судьбы мира.  

    Идеология для Альтюссера это очень тонкий, исподволь влияющий и во многом подсознательно усвояемый код, - а вовсе не набор негибких, авторитарных и примитивных доктрин. Это та среда, в которой «Я» проживает свою жизнь, проживает свои отношения с обществом, это царство знаков и социальных практик, связывающих индивидуума с обществом и дающих ему взамен (в виде приза) обманчивое ощущение своего «Я».   

    Альтюссер интересно описывает воздействие идеологии на человека, привлечение идеологией человека в свои ряды. Он употребляет термин interpellation (оклик). Представьте, что на улице вас вдруг сзади окликают громко и властно (например, полицейский): «Эй, ты!» Альтюссер говорит, что по странному закону тот, кому кричат, сразу понимает, что кричат именно ему – из десяти человек повернется к полицейскому в подавляющем числе случаев именно тот, кому был адресован оклик.

   И вот, этот поворот головы к окликающему – как бы внешне знак свободной воли – делает из индивидуума субъекта, раба идеологии. Интересно, что в английское и французское слово «субъект» – означает одновременно и свободного в принятии решений и познании индивидуума, и «подданного». Альтюссер говорит, что мы все еще и до окрика полицейского «подданные», и этот «свободный» жест поворота головы на окрик – начало нашей иллюзии "свободы" в рабстве идеологии. (Предположим для дальнейших этапов нашего исследования, что поворачивает голову на оклик прежде всего виноватый. Виноватым же в большей степени чувствует себя тот, у кого наиболее значительная часть Я» находится в подавленном, репрессированном состоянии, то есть во фрейдовском «бессознательном»).

   То есть, появляется некий триггер, который включает в нас действие идеологии – подобно тому, как в фильме Вуди Аллена «Проклятие нефритового скорпиона» мошенник говорил загипнотизированному человеку слово «Константинополь» и тот терял себя и начинал подчиняться приказам мошенника. По мысли Альтюссера, идеология постоянно говорит нам слово «Константинополь», мы постоянно там и тут в обществе задеваем невидимые охранные красные лучи идеологии и слышим ее тревожную сирену – тот самый «оклик», - и от того постоянно пребываем в загипнотизированном идеологией состоянии.  

   Очень важно для понимания всего концепта идеологии то, что идеи, мнения, принципы и взгляды в поле идеологии воспринимаются человеком как естественные, «само собой разумеющиеся», «действительные для всех нормальных людей», «идущие от самой природы», «Богом данные». Вот выдержка из эссе на тему идеологии известного профессора эссе Джона Ли (John Lye):  

   «Идеология — это термин, выработанный марксистской традицией с целью объяснить механизм того, как культуры выстраиваются так, чтобы позволить держащей власть группе иметь максимальный контроль с минимальным конфликтом. Речь вовсе не идет о том, что некоторые группы сознательно планируют угнетать большинство других людей и манипулировать их «сознанием» (хотя, так часто полагали в истории), но о том, как доминирующие институты общества работают через ценности, убеждения, концепты мира, организации, культурные коды и людей и системы символов,  для того чтобы легитимизировать существующий порядок и структуры принуждения таким образом, чтобы они представали в сознании людей как «лучшие», «естественные» или идущие от «здравого смысла».

  Коротко говоря, легитимизация эта происходит обучением населения (социальной адаптацией), обучению идеям того, как делаются дела, как мир «реально» работает и также как ему следует работать.  Эти идеи (часто встроенные в символы и культурные практики) ориентируют сознание людей в ту сторону, что они начинают принимать и соглашаться с текущим положением вещей, с текущим смыслом происходящего под лейблом «естественного», и со своей соответствующей этому смыслу ролью в обществе». 

   Приведу бытовую иллюстрацию для объяснения сказанного.

   Как-то я был в Суздале. Там под горой, по извилистой речке ходит туристический паром, с него открываются прекрасные виды на городские храмы. Мы с семьей решили на нем прокатиться. Капитан парома, молодой парень по виду похожий на потерянного, но доброго подростка Джесси Пинкмана из сериала «Breaking Bad» был небрит, помят и, очевидно, с похмелья.  Отчаливая от берега, он включил динамик с записью экскурсии – и тут же со вздохом признался мне, что текст этой экскурсии уже «сидит у него в кишках».

   Вероятно, в силу этой экзистенции пилота, по окончании рассказа о достопримечательностях Суздаля, из динамика, нарушая все каноны российской глубинки, полилась не задорная плясовая, не хоровое пение про луга и не Стас Михайлов, но довольно задумчивый электронный лаундж, под который Пинкману, вероятно, было проще в этот день мириться с бытием. Под эту музыку, которая, надо сказать, прекрасно шла неподвижным кувшинкам в воде и маковкам церквей на фоне розовеющих облаков, мы подошли к деревянному мосту, от которого начали экскурсию. На мосту стояли два мужичка, лет под тридцать-сорок. Не рвань, не босяки. По виду туристы или местные дачники. Услышав музыку на подплывающем пароме, один мужчина повернулся к другому и с кривой усмешкой сказал товарищу: 

    - Эротическая, мля. 

   На что товарищ сплюнул в воду и отвечал: 

    - Под такую музыку только чпокаться. 

   Этот короткий диалог является хорошим примером идеологического конструкта. Разберем, что случилось. Как я уже сказал, капитан Пинкман, поставив музыку на свой вкус, нарушил некий идеологический канон, - музыка не соответствовала общепринятому представлению о том, что именно должен слушать турист, решивший прокатиться по воде вечером в виду суздальских церквей. Этот канон, конечно, не политическая идеология, это просто некий выработанный среднестатистический стандарт, который не является ничьим в отдельности, но общепринят долгим усредненным пользованием (и усредненным пользователем).

   Потому этот стандарт лежит в поле идеологии, оброс связями с другими её реперами и является сам по себе для идеологии неким пассивным, успокаивающим сигналом: «Статус кво соблюдается, граница на замке». Но Пинкман нарушил статус кво. Идеология, сидящая в двух мужичках на мосту, навострила уши. Идеология окликнула мужчин, как альтюссеровский полицейский: «Эй, вы!» Как среагировали мужчины на музыку? Они – никак. Среагировалана музыку, на самом деле, идеология, но не эти двое как индивидуумы. Когда происходит нарушение границ, идеология в нас не оставляет факт нарушения незамеченным. Идеология подтолкнула мужчин на мосту к реакции на нарушение ее границ: «Реагируйте, не спите!»

   И вот, происходит странная вещь. Как я сказал, оба стоящих на мосту мужчин не производили впечатление неумных, необразованных или опустившихся людей. С большой вероятностью, музыка, звучавшая из динамиков парома, им нравилась, нравилось соответствие тягучего ритма застывшей в теплом летнем оцепенении природе. В некотором роде сказанное ими именно это и отражало. Вернее, возможно, выразить-то они как индивидуумы хотели именно это. Но едва раскрыв рот, двое ощутили в себе необходимость отреагировать прежде всего на непривычное, необычное, нарушающее канон. И вот, они открыли рты, и из ртов полились недостающие идеологии, восполняющие пробел плясовая и шансон. «Что-то неправильно в этой музыке, что неправильно?» - искали про себя эти двое, услышав на старой русской реке лаундж. И нашли очень быстро: «Музыка какая-то слащавая, она не соответствует нашему видению себя как двух крепких, серьезных, надежно-стоящих на земле мужиков». Этот быстрый сигнал, затронув слуховую струну, возбудил связанные в паутину другие нити идеологии и транслировался в вышедшее наружу саркастическое порицание.

   В особенности, показалось мужчинам важным выступить со своими заявлениями в связи с тем, что сами они, возможно, не были уж на столько уверены в своей зашкаливающей мужественности, - во всяком случае не настолько, чтобы промолчать о ней. Возможно, и в крепости своего стояния на земле они также были не очень уверены. Им очень важно было собрать в кучу свое «Я».  То есть, под воздействием внешнего раздражителя и по прямому приказу идеологии двое мужчин быстро создали из себя тот образ, который диктовала им идеология, и на который, как им показалось, покушалась непривычная им музыка. Музыка рвала идеологическую паутину их представления о себе, им надо было срочно заштопать прореху. Шутки обоих прозвучали плоско, и показались не смешны обоим.

    Оба, тем не менее, - вероятнее всего, - почувствовали себя после сказанного немного уверенней (идеология потрепала их по щеке, «молодцы, ребята»); оба укрепили в себе самих представление о себе самих как о «крепких мужиках», - но, одновременно, я уверен, оба почувствовали внутри себя некую тревожную смутную пустоту. Что-то оказалось потеряно, не выражено, искажено, - и это что-то находилось в них самих и осталось неузнанным. Именно эта пугающая пустота внутри себя, разрастающаяся под давлением вдруг мелькающего внутри нас представления о себе истинных, толкает людей снова и снова на реактивные контакты друг с другом. В процессе таких контактов идеология укрепляется, она заполняет собой пустоту в людях. Заполнение это кратковременное, и потому контакты людей в поле идеологии (диалог идеологии с самой собой) должны постоянно возобновляться. 

    - Но, извините, - возразите вы мне, - Тогда уж надо признать все на свете идеологией. Нельзя ли просто называть это по-другому: привычками, укладами, традициями, постепенной эволюцией опыта взаимодействия людей в обществе? Ответ на этот вопрос однозначен: увы, сознание людей без остатка «загрязнено» идеологиями. Альтюссер писал: идеология неизбежна, структура взаимоотношений людей всегда идеологична по своей природе.  

    В том виде, в каком изначально был рожден социум, то есть имея базой кооперации тождество понятий когнитивной способности – разума – языка, общество обречено жить в поле идеологий, каждый обречен «наступать на горло собственной песне», не слышать и не выражать себя истинного.  

     Механизм воспроизведения идеологий по всем признаком имеет лингвистическую природу. Некоторое время назад я писал о максимах Грайса. Грайс говорит о том, что идеальное высказывание должно соблюдать четыре принципа: быть правдивым (максима качества), быть необходимым и достаточным (максима количества), быть релевантным (максима релевантности), быть ясно и четко сформулировано (максима манеры).

   Как я писал, в реальной практике речи удовлетворить требования этих максим невозможно, а значит говорящий всегда сознательно или бессознательно искажает идеальное высказывание (идеальное отражение себя от социума), дает больше или меньше информации, чем нужно слушающему, дает не относящуюся к делу информацию, плохо формулирует послание. Вместо прямого, четкого и ясного смысла послания, оно заполняется импликатурами, которые слушающий должен, зная контекст речевого акта расшифровать, но которые он никогда не расшифрует до конца правильно, потому что понятия правды, достаточности, релевантности и манеры в конкретной ситуации у него будут свои.

   В итоге, мы имеем в некотором роде разговор немого с глухим. Говорящий всегда и неизбежно будет искажать максимы, чтобы навязать собственную правду, достаточность, релевантность и манеру собеседнику, не считаясь с правдой, достаточностью, релевантностью и манерой собеседника. В ответ он неизбежно будет получать такую же порцию желания собеседника навязать ему свою правду, достаточность, релевантность и манеру. Это не «принцип кооперации», как назвал его Грайс, это постоянная Илиада.  

    Тем не менее, люди в социуме не спорят постоянно до хрипа и не расходятся в полном убеждении собственной психологической изоляции, неспособности выразить себя и «достучаться» до другого, не убивают друг друга (во всяком случае не хаотично), социум формируется в более или менее стабильную систему, которая внешне смотрится как приносящая общественное благо, предохраняющая «всех от войны со всеми». Это происходит именно потому, что бесконечными «словесными атаками» людей друг на друга формируются идеологии, - то есть, области неких «тихих гаваней», в которых максимы Грайса получают искусственную жизнь и признаются всеми.

  Самым ярким и показательным примером идеологии является религия. В области идеологии, сказав нечто, соответствующее идеологии, мы автоматически говорим «правду», мы говорим «ровно столько правды, сколько ее нужно другому – не больше, не меньше», «мы говорим только то, что релевантно этой правде», и, наконец, мы формулируем эту правду так, «как надо». Общаясь с собеседником в поле идеологии, мы можем быть уверены, что скажем правду, которая будет точно такой же правдой для собеседника, как и для нас; что скажем ее столько, сколько надо собеседнику; скажем только то, что подобает этой правде; и сформулируем эту правду точно так же, как сформулировал бы ее наш собеседник. Лингвистическая война «всех со всеми» заканчивается. Мы все прекрасно понимаем друг друга, мы все искренно соглашаемся друг с другом; нам становится спокойно и легко.

   Это чувство спокойствия и защищенности мы очень любим, мы вовсе не хотим ставить под сомнение тождество когнитивная способность = разум = язык, - тождество, которое сформировал в нас мутировавший инстинкт самосохранения. Цель достигнута. Но какой ценой? 

   Идеологические поля не отражают индивидуальное мироощущение индивидуума, общение в идеологическом поле, где, словно в загоне, пасутся максимы Грайса, есть искусственное общение, «жизнь в матрице». Косвенным доказательством этого является, например, табуирование мысли о собственной смерти индивидуума - во всех, без исключения, идеологиях. Мысль о собственной смерти, настолько эмпирически очевидная, отрицается ими, потому что по природе своей является архи-индивидуальным переживанием. При этом мысль о неизбежности собственной смерти, при условии, что она могла бы быть адекватно выражена, в корне преобразило бы устройство социума.    

   Подавленное и отрицаемое «матрицей» существование собственного индивидуального «я» рождает «бессознательное». Противоречия между матрицей идеологии и этим «бессознательным» в человеке нарастают, приводят к взлетам искусства и к мировым войнам (часто одно предшествует другому – футуризм и модерн как предтеча мировых войн и фашизма).  

   Сознательные попытки защитить индивидуальное «я» человека на условиях сохранения лингвистической доминанты в устройстве социума всегда присутствовали в истории, - в особенности развилось направление либеральной мысли, начиная с XVII-XVIII веков, в условиях высвобождения огромной массы населения в Европе из-под гнета сословного и феодального экономического гнета, с приобретением людьми «самосознания». Философии Декарта, Юма, Локка, обслуживали было это высвобождающееся индивидуальное «Я». Увы, тенденции эти при неизменном доминирующем статусе тождества когнитивная способность = разум = язык, в конечном итоге, дали почву лишь для появления очередных идеологий.  

    Идеология «индивидуального я» в конце концов выросла в свое логическое завершение - идеологию либерального гуманизма, которая по мере того, как феномены, породившие ее (прежде всего, борьба с сословным неравенством) отходили в прошлое, все более и более противоречила сама себе, обнажая ландшафт нового более скрытого экономического угнетения за появляющимися островками либерального прогресса. 

   Сам Джон Стюарт Милль, основатель либерального гуманизма, безусловно веривший в доброе начало в человеке, в главенство личного над общественным уже обнаруживал в себе зачатки этих противоречий. Он говорил: «Если бы все человечество говорило «белое», а всего один человек из всего человечества говорил «черное», то мнение этого одного человека было бы ничуть не менее значимо, чем мнение всего человечества».

Одновременно он, например, сообщает нам о колониях: «Святые обязательства, которые цивилизованные нации должны нести в отношении независимости и национального суверенитета друг друга, не могут распространяться на тех, для кого национальный суверенитет и независимость суть зло, или, в лучшем случае, очень спорное благо».

Или вот еще, он же: «Наши заморские владения не могут рассматриваться как отдельные страны, ведущие обмен простыми продуктами с другими странами, но как наши производственные и сельскохозяйственные площади, входящие в более широко понимаемые границы нашего общества... Торговля с Западной Индией не может рассматриваться как внешняя торговля, но скорее может быть сравнима с обменом товарами между городом и деревней».  

   Томас Джефферсон, автор декларации о независимости США, с пафосом заявлявший о том, что Бог создал всех людей равными, ратовавший за отмену рабства в принципе, не спешил освобождать рабов в собственном имении (у него трудились там около двухсот человек). Джефферсон писал: «В том, что касается разума, черные стоят на нижней ступени развития. Ни разу я не слышал, чтобы черный сказал нечто, что бы содержало мысль, а не только простое изложение» (1793 год, «Записки о штате Вирджиния»). Идеология запрещает нам об этом вспоминать.    

    Вот, что пишет профессор Терри Иглтон из манчестерского университета, признанная фигура в области литературного анализа и философии: «Liberal humanism has dwindled to the impotent conscience of bourgeois society, gentle, sensitive and ineffectual»… («Гуманизм либерального толка съежился до масштабов импотентной совести буржуазного общества, вежливой, чувствительной и неэффективной…»). 

   И далее: «Ибо хотя он (либеральный гуманизм) составляет «официальную» идеологию таких обществ, и «гуманитарные» дисциплины существуют в таких обществах, чтобы укрепить эту идеологию, тому реальному социальному порядку, в котором он существует, мало дела до гуманизма. Кто берет в расчет уникальность индивидуума, вечные истины человеческой природы или чувствительную ткань прожитого человеческого опыта в кабинетах Министерств Иностранных дел, или в зале заседаний правления Стэндард Оил?») 

   И еще: «Слабость его (либерального гуманизма) в том, что обычно он нелепо преувеличивает способность (человека) меняться, рассматривает его (человека) в отрыве от властно диктующего свои правила социального контекста, и может сформулировать, что это такое «стать лучше» человеку только в самых узких и абстрактных терминах… Либеральный гуманизм — это моральная идеология богатых пригородов, практическое значение которой ограничивается узким кругом межличностных отношений. …его справедливая озабоченность вопросами свободы, демократии и прав человека просто-напросто неконкретна».    

   Тут можно вспомнить и К. Маркса с его довольно точным описанием того, как идеологии функционируют в сознании человека. Согласно Марксу, идеология натурализует, помещает в контекст истории и увековечивает свои постулаты. То есть: 

1. Идеологические структуры кажутся естественными, «соответствующими естественному порядку вещей» (натурализация) 

2. Идеологические структуры представляют себя логическим венцом исторического развития ("историзация") 

3. В идеологических структурах есть постулат, что теперь, когда такое «естественное» состояние дел достигнуто, вещи уже не будут меняться, надо только не двинуться назад (увековечивание) 

    Например, возвращаясь к нашему примеру либерального гуманизма:

«Демократия — это политическая система, наиболее соответствующая природе и потребностям человека; вся история представляет собой эволюцию политических форм в направлении демократии; как только все общества достигнут демократии, все о чем им надо будет заботиться, это не повернуть развитие вспять, но «вперед» больше нет развития – в смысле принципов политической организации». 

    Джон Ли пишет: «Любая идеология непременно содержит в себе противоречия, непременно будет подавлять определенные свидетельства опыта, будет «забалтывать» то, что не соответствует ей или то, что явно показывает ее репрессивный характер. Работа идеологии по созданию культурных кодов будет обязательно включать в себя конструкты псевдо-проблем, - так, например, культурная обсессия нарративами о «любви» и добрых отношениях, которые налаживаются, стоит индивидууму понять настоящую ценность ближнего, - так, будто это и есть главная и единственная проблема, стоящая перед человеком, для нашего морального и психического здоровья, - настоящие проблемы, к которым вопиет мир и лежащие именно в плоскости морали в этой идеологии «замалчиваются». 

   Оговорюсь, что эти примеры я привел не для того, чтобы атаковать специально идеологию либерального гуманизма (ее я считаю наиболее искренней попыткой приблизиться к исправлению ситуации в принципе), но для того, чтобы показать, что даже наиболее «неидеологичные» с виду, как бы защищающие индивидуума «принципы» не являются такими по сути.

Эта же идеология, именно в силу своей изначальной искренности, оказалась наиболее незащищенной – не столько от атак на нее извне, сколько от собственных неразрешимых противоречий с реальностью (под которой я, прежде всего, понимаю лингвистическую обусловленность социума). Реакцию на деградацию этой идеологии мы видим ныне повсеместно в виде пародии на нее от всех, кому не лень – начиная, от политиков самого высокого уровня, до кинозвезд, до простых людей, - пародии эти оформляются в виде троллинга.     

   В чем же выход? 

   На мой взгляд, тезис о неизбежности идеологии Альтюссера сам по себе идеологичен. Максимы Грайса ложатся в основу идеологии так гладко и незаметно для нас именно потому, что, возможно, составляют самую суть нашего незамутненного восприятия реальности – восприятия ее как есть, не больше и не меньше чем нам требуется, только то в реальности, что имеет к нам отношение, восприятия ясного и четкого. То есть, эти максимы являются некими направляющими нашего сознания. При этом (и это признается большинством современных нейролингвистов) когнитивная функция человека, скорее всего, не связана напрямую с лингвистической, модули формирования и расшифровки языковых смыслов существуют в мозгу изолированной системой (это доказывается в том числе случаями так называемыми linguistic savants, людьми с неравномерно развитыми долями мозга и с нарушенной от рождения функцией формирования и восприятия речи, демонстрирующими при этом высокий интеллект).

   То есть, максимы Грайса, действительно, могут быть некими «заветами» когнитивной функции человека, которые были искажены наложившейся на них «речью», принявшейся вместо того, чтобы воспринимать реальность, защищаться от нее, а в процессе – пытаться формировать ее такой, какой нужно говорящему. 

    Выработка методологии постепенного освобождения от власти лингвистической системы представляется в этом контексте важной задачей. Здесь велика опасность вновь наступить на старые грабли. Те инструменты, которые традиционно представляются противостоящими доминирующим идеологиям – например, «культура», «вера», «совесть», «благотворительность», «нравственная чистота», «искусство», «разум», и прочие – в том виде, в каком они допускаются в социуме, - сами самостоятельные придуманные идеологии или части уже существующих идеологий, в конце концов только укрепляющие их собою.    

    Любой языковой протест против себя идеология с легкостью одевает в одну из таких одежд, создавая из него безобидного «ряженного». И вот, одураченный, к примеру, очередным приступом проснувшейся «совести» человек уже зовет братьев по биологическому виду к борьбе с текущей идеологией, на самом деле лишь способствуя укреплению ее, или ее здоровой мутации, эволюции в новую, еще более изощренную и незаметную человеку форму идеологии.   

   Рассмотрим следующий логически встающий вопрос: в чем корни такой увертливой способности знаковых систем мимикрировать под настоящий мир? Этот корень зовется концепт времени, он врощен в сознание человека.

   Именно осознание времени (создание в сознании иллюзии времени) заставляет человека видеть себя иными, чем он есть на самом деле – придумывать искусственные линии присоединения несуществующего себя к несуществующим другим.  

   Важнейшим же фактором формирования концепта времени в сознании человека являются язык, речь. Бинарные оппозиции знаковых систем (структурализм это высший уровень идеологической машинерии), - диктуют как обязательное условие существования социальной структуры противопоставление в ней понятий. Сам языковой знак формируется противопоставлением другим знакам. Одной из главных фундаментальных и основополагающих оппозиций сознания от того есть противопоставление концептов прошлого и будущего. 

   Мы не живем сознанием в настоящем, потому что настоящее есть в нашем понимании момент, стремящийся к бесконечно малой величине. «Миг между прошлым и будущим» называется жизнь, - но осознаем ли мы этот миг? 

   Язык не может дать нам определение настоящего по одной простой причине: для настоящего в человеческом языке нет бинарной пары. Мы можем придумывать какие угодно оппозиционные пары «настоящему», чтобы его определить, но это не будут те пары, которые дадут нам осознание континуума настоящего. «Настоящее» в противопоставлении «будущему» - это уже недавнее прошлое. «Настоящее» по отношению к «прошлому» - это скорое «будущее».  «Настоящее» в оппозиции к «не настоящему» это или «прошлое», или «будущее», или восприятие знака как знака против восприятия знака как реальности. Если предложить «настоящему» в качестве оппозиционной пары «потустороннее», «нереальное», то такую пара никто не сможет себе вообразить, - а значит, и само «настоящее» как оппозиция этому «ненастоящему», «нереальному» оказывается не определено.    

   У языка есть две превосходные оппозиционные бинарные части, рассекающие бытие: прошлое и будущее. Зачем ему еще? 

   Из-за несовершенства структуры языка, потому, настоящего для нас не существует. И это имеет колоссальные последствия, ибо это означает, что и мы сами для себя… не существуем.     

   Не существуем, кроме как у себя в сознании в виде воспоминаний прошлого и/или проекций будущего. Словно на рисунке из учебника физики, наше настоящее «Я», для которого не нашлось «настоящего», представляет из себя тело «в себе», как бы на ниточке обводящее вокруг себя по орбите другое тело – вымышленное «Я», которое оно проводит из прошлого в будущее. Заметьте омофонию значений слова «настоящее». «Настоящее» это одновременно (как бы) ощущение времени в настоящем моменте, и «реальное» в противопоставлении «нереальному».

«Нереальное», «потусторонее», как бы ни были размыты эти понятия, суть единственные оппозиционные скобы языка, за которые мы можем схватиться впотьмах, чтобы остаться в настоящем, чтобы не быть снесенными в прошлое или будущее. К этому мы еще вернемся. Где пропадает настоящее «Я», там немедленно появляется ненастоящее «Я» - идеология (та самая ниточка, на которой в причудливой связи с другими «Я» оказывается подвешено наше «Я» вымышленное). 

    Поскольку язык - основной виновник потери правдивого «Я», идеологии так сказать «верхнего уровня», политические идеологии в большой степени коррелируют с языковыми ареалами.  

   Малые знаковые системы развиваются в рамках локальных диалектов, языковых субкультур и жаргонов – например, тюремного, профессионального, семейного жаргонов, и прочих.  

   Малые идеологии не всегда, но в большой степени коррелируют с большими, составляя вместе с ними совокупность так называемого идеологического государственного аппарата (Ideologic State Apparatus), действующего «мягкой силой», в отличии от репрессивного государственного аппарата. Идеологический аппарат государства отчасти создает (наиболее неуклюжая часть формирования идеологической знаковой системы), отчасти влияет (через школу, религию, семейные ценности, праздники, историю и пр.), отчасти использует, если надо искажает и усиливает нужные ему уже существующие знаковые системы (привычки, традиции, обычаи, уклады, верования, предрассудки, инициативы, и прочее).  

   Идеология – есть мостик, по которому мы переходим из прошлого в будущее. Из несуществующего прошлого в несуществующее будущее. 

   Но что, если исследовать сам корень проблемы? Что если изменить сам язык, и перестроить его структуру с основанной на четких бинарных оппозициях на язык, построенный по другим принципам? Если вкрапить в сам отдельный знак обозначения начал, противоположных началам обозначаемого объекта – не исчезнет ли в сознании человека тогда, наряду с другими оппозициями, и оппозиция прошлого и будущего, - а вместе с бинарные знаковые системы, подменяющие собой реальность? 

   Таким попыток предпринималось много, от зауми футуристов до глоссолалии, используемой в обрядах многих религий. 

   Можно вспомнить и работы Элен Сиксу (Helene Cixous), одного из идеологов феминизма. Сиксу говорила о создании нового типа «женского писания», - по сути, о новом способе самовыражения, который будет отличен от способа выражать себя обычным языком. Ее модель предполагала такое подобие «вездесущности» в языке – в противовес концептуальной модели бинарной оппозиции обычного людского языка, который она обвиняла во всех бедах на земле, и в том числе в угнетении женщин. Бинарная логика, концептуализация, идея «права» и логики – все это фундамент мужского шовинизма, - концепты, приводящие к несправедливости в обществе, ибо они повинны за формирование в мозгах у людей ложных доктрин противостояния, - а равно и идеологий, искусно скрывающих это противостояние. К сожалению, то, что Сиксу предлагает взамен языка, есть некое подобие психоделического письма.   

   Весьма интересен в этом ряду опыта колониального столкновения культур и пост-колониальной эволюции – то есть, опыта освобождения национальных культур, возвращения к «корням» национальных традиций и взаимопроникновения культур национальных и культур колонизаторов.

   Почему изучение феноменов пост-колониальной динамики в культуре поможет нам лучше разобраться в возможных способах освобождения от паутины идеологий и в создании новых языков, способствующих такому выходу? Дело в том, что культурная колонизация всегда идет через язык метрополии. Язык колонизаторов всегда навязывается жителям колоний. Вместе с доминантным языком и через него покоренному народу навязывается и коренная «культура», стержневая идеология метрополии. При этом у колоний есть свои собственные языки и до колонизации была своя идеология – которая оказывается колонизаторами «деактивирована», осмеяна, выдавлена в «подсознание» народа, сведена до уровня этнической "оригинальности", "провинциального диалекта", а то и вовсе запрещена.  

   Итак, племена и целые нации на территориях колоний воспринимаются колонизаторами как «недоразвитые», а их культура не признается культурой, только на том основании, что технологии колонизируемых не позволяют дать военный отпор колонизаторам.  

   Аутентичная культура и язык покоренных народов не исчезают, но как бы уходят в бессознательное, подавленное состояние, откуда начинают символизировать для колонизированных народов личностную «свободу», - ибо национальный язык, действительно, обозначает собой на этом этапе свободу от «идеологии» колонизаторов. Находясь в полу осознанном (полу изученном), «диком», не прирученном состоянии эти языки сами по себе ассоциируются как бы с отсутствием языка вовсе, с выходом к безграничной безъязыковой свободе.  

   В идеологии колонизатора пара «колонизатор-колонизуемый» – это всегда пара «цивилизация-дикость»; «правильный язык – смешной диалект»; «высшее-низшее», «свой-чужой». В этой паре колонизированный есть всегда «низшее существо», «смешной» (и одновременно страшный, потому и смешной), «чужой».  

   Другой» (“Other», «Otherness”) это термин, которым оперирует западная академическая наука, занимающаяся вопросами колониальной и пост-колониальной культурологии.   Самоидентификация, как «смешного», «отсталого», «карикатурного», «низшего», «чужого» колонизируемому быстро надоедает, и вот колонизуемый начинает искать себя настоящего, правдивого – желает видеть себя собственным сознанием, а не глазами колонизаторов. Он желают правдивой самоидентификации, сорвать с себя маску идеологии, навязанную ему колонизаторами и увидеть свое настоящее лицо.  Характерно, что многие пост-колониальные авторы называют английский язык - «языком-тюрьмой».  Это стремление практически подобно затаенному желанию и любого человека избавиться от идеологии, начать жить «в правде».

   Но пост-колониальная эволюция/революция — это прекрасное поле эксперимента по избавлению от идеологий в принципе, именно потому что колонизуемые пытаются прежде всего отказаться от языка колонизаторов, - как символа и залога их неправильной идентификации как народа, - и часто пытаются изменить этот язык так, чтобы он помог им найти себя. В лекции карибского поэта Эдварда Камау Братвейта (Edward Kamau Brathwaite) «Английский язык на Карибах» (“English in the Caribbean”, 1981) дается хороший обзор того, как национальные авторы Карибских Островов пытались исторически преодолеть диктат навязанного им английского языка. По словам Братвейта сама форма классического английского сонета –пентаметр (“To be or not to be, that is the question», «The curfew tolls the knell of parting day”, «Старца великого тень вижу смущенной душой») – совершенно не соответствует музыке стихии карибских островов.

   В пентаметре, по мнению Братвейта, не слышно стихии тропического урагана, который посещает эти места каждое лето. Черные детишки, потомки рабов и индейцев под вой теплого ветра вынуждены учить про рыцарей круглого стола, корову, прыгнувшую через Луну и подгоревшую кашу короля Альфреда. И выражать это все на академическом английском, - хотя собственные их родители говорят дома совсем о другом и совсем по- ругому - на креольском, остатках африканских наречий, смеси английского с французским, на диалектах местных индейских племен и еще на многих разных диалектах и их смесях. Братвейт пишет: «Это может быть и английский язык, но это такой английский, который как вой, как крик, как пулемет, или как ветер, как волна. Или как блюз».   

   Противопоставление доминантного «идеологического» языка колонизаторов и языка правды, каким национальный диалект видится колонизируемым («национальный язык», как называет его Братвейт; nation language) – это мелодика языка, соответствующая некому «правдивому национальному духу», стихии родной природы.  

   Братвейт в своих лекциях проигрывал после каждого прочитанного стихотворения музыкальное произведение, которому прочитанный текст (по его мнению) соответствовал; на «одном языке с которым» говорил. «Предавших» национальный язык поэтов он клеймил Бетховеном и Форе; национальных просветителей – премировал музыкой рэггей и шумом родных стихий.  

   Братвейт обращает внимание на то, что язык этот прежде всего устный язык, что для функционирования его важен слушатель как не просто воспринимающая сторона, но как сторона формирующая смыслы сказанного; что для формирования смыслов в этих языках одинаково важны сопровождающие слова обертона и даже шумы. Мы возвращаемся к фоноцентрии языка, близости говорящего и его слов к тому, что в этот момент рождается в его легких = душе.   

   Стихи национальных поэтов у Братвейта это одновременно плач, песня, завывание, скоморошество и высокое размышление. Братвейт упоминает о так называемых «звуковых стихах» (soundpoems) и приводит пример поэта Биг Йут’а (BigYout), начинающего одно из своих стихотворений с крика и заканчивающего его под грохот барабанов. 

    Все эти ассоциации национального языка с настоящей, правдивой жизнью, - с правдивым естеством человека - есть следствие того, что сам Братвейт объясняет в том числе технологической отсталостью карибских народов, но и их огромной «внутренней энергией»:

They had to depend on immanence, the power within themselves, rather than the technology outside themselves” («Им приходилось зависеть от своей имманентности, от внутренней энергии, а не от технологии вне их»).  

   Это тоже очень понятная тяга к внутреннему источнику собственной самоидентификации против навязанной извне конструкции себя. 

   У Братвейта есть статья «Джаз и роман в Западной Индии» (“Jazz and the West Indian Novel”, 1960), в которой он старается показать, что связь между национальными музыкальными структурами и национальными языками очень важна для анализа последних. Мелодика языка, действительно, сама по себе враждебна идеологии. 

   Я не думаю, что пентаметр вредил ямайцам, изучавшим английский в школе, - или что пентаметр не музыкален, и не отражает стихию ветра, к примеру, на английских лугах; или наконец, я не верю в то, что «родные» стихи карибских поэтов, освободившись от языка-доминанты, освободились от идеологии. Но показательно то, что именно поиск музыкальности устной речи определяет путь освобождения от доминантного языка и его идеологии. Колонизуемые утверждают, что их язык музыкален, вспоминают близость его звукам родных стихий, шуму костра и всего того, что невозможно выразить языком, но что близко сердцу. Это своего рода воспоминание человека о «правде» без идеологии.  

   Происходит это от того, что подавленный язык колонизуемых – поскольку он не доминантен - не является той электрической сетью идеологии, по которой проходят сигналы порабощенного идеологией метрополии социума. Подавленный национальный язык становится некой резервной, «неактивной» паутиной, и от того воспринимается как «свободный», выражающий настоящую правду, дух народа, дух его стихии.  

   Я уверен, что и итальянский вернакуляр, который вводили в художественный дискурс Данте и Петрарка в XIV веке, тоже воспринимался как «естественный», «мелодичный», «национальный», «язык зеленых холмов Тосканы». Но не будем забывать, что Данте и Петрарка крестили таким образом, как бы «не идеологичным» тот язык, на котором сегодня говорят на Квиринале.  

  Петрарка, как и поэты Карибских островов, - избавляясь от навязанной латынью и английским языком соответственно идеологий, пытались сделать это одним и тем же способом - максимально «омузыкаливая» речь.  

   При этом, как я сказал, безусловно, идеология всегда будет пытаться «зыпрыгивать» на ощущение свободы в искусстве, присваивать открытие ощущения свободы от самой себя самой себе. 

   Братвейт тоже говорит о смысле дискурса, который рождается от взаимодействия текста с аудиторией, в неком континууме. Он вспоминает о «call & response», то есть о «зове и ответе» в создании смыслов. Интересна перекличка этого термина с термином Альтюссера применительно к идеологии, о котором мы говорили раньше – interpellation (оклик).   

   В частности, Братвейт приводит пример того, как ямайский поэт Спарроу (до суда) стихами оправдал совершенное им убийство, говоря (стихами), что нападавших было десять на одного. Стихотворение так и называется «Десять на одного - вот вам убийство!»  

 

About ten in de night on de fifth of October 

Ten to One is Murder! 

Way down Henry Street, up by H.G.M.Walker 

Ten to One is Murder! 

Well, de leader of de gang was a lot like a pepperrr,  

Ten to One is Murder! 

An every man in de gang had a white-handle razor, 

Ten to One is Murder! 

They say ah push a gal from Grenada 

Ten to One is Murder!..

 

   Народное стихотворение так понравилось народу, что – хоть не ясно было до конца, что же произошло на самом деле, - народ поверил в то, что произошло все именно так, как поэт Sparrow (Воробей) это описывал, и вышел на демонстрации в его поддержку.  

   Поэта оправдали. 

   Мы видим, как причудливо борьба с доминантной (старой, колонизаторской) идеологией смешалась с созданием новой идеологии (народа, страдающего от колонизаторов и борющегося за освобождения от несправедливого гнета), и опять всем становится безразлично, что же происходит на самом деле.  

   Заигрывание с концептом «чужого», «другого» это один из способов борьбы с идеологией, сродни искусству – попытка выхода из нее. В стихах Sparrow «другой» - это сам английский язык; именно он (в идеологии порабощенного народа) наваливается на бедного ямайца «вдесятером». Коверкая язык, Спарроу не просто отдает дань диалекту, он сознательно мордует английский.   

   Идеология, впрочем, как было сказано, быстро осваивает и окутывает собой этот фронт выхода из себя, создавая вместо него различные гибриды самой себя.  

   Появляются всякого рода «космополитичные культуры», «культуры-гибриды», «носители культурной двоякости».  

   Западные люди начинают увлекаться «этническим», а маленькая креольская девочка в школе, как рассказывает Братвейт, пишет в тетради вместо: «The snow was falling on the fields of Shropshire” – “The snow was falling on the canefields” («Снег падал на поля сахарного тростника»). Маленькая девочка всерьез «креолизует» английскую идеологию – создавая из нее «чужое» самой себе вдвойне явление – - «гибридную культуру» - падающий в тропиках снег. Так появляется еще и новый уровень отчуждения человека от самого себя, то что в штудиях пост-колониализма зовется «twoness», то есть, эдаким модным сочетанием двух культур в одной.    К сожалению, как я сказал, в процессе борьбы за «свободу», колониальная идеология лишь подменяется национальной, - либо идеология меняет форму и становится «гибридной, мультикультурной», но столь же - если не более - чуждой благу человека как моно-идеология.  

   Так или иначе, если мы сделаем поправку на стремление колониальных народов вырваться из-под доминирующих идеологии и языка при помощи глорификации собственного национального наречия, - мы понимаем, что одной из важных особенностей строительства нового, не строящего идеологии языка, могла бы стать мелодизация речи. 

   Юмор является ненавистным для любой идеологии. Допускаемые шутки в парадигме идеологии подобны несмешным шуткам двух описанных мною мужчин на суздальском мосту, - настоящий же заразительный юмор — это всегда выход из идеологии, и это всегда смерть идеологии. 

   Качественный юмор приятен нам именно тем, что представляет собой выход из идеологии – идеология всегда очень внимательно за тем, чтобы смех ее подданных не сделался слишком естественным.   

   Братвейт не дает свидетельств этого метода выхода из идеологии при описании борьбы с доминантными языками колонизаторов в колониальных и пост-колониальных культурах – но только потому, на мой взгляд, что национальный диалект несет на себе стигматы «смешной карикатуры» на язык метрополии – от того он боится лишний раз казаться смешным (то есть сохраняет часть пиетета к подавляющей его культуре) – и именно от того, на мой взгляд, очень проигрывает в с своей борьбе за «правду» с языком метрополии.   

   На самом же деле «юмор» и «искусство» – два понятия родственные, если не подобные. Идеология за обоими этими опасными для себя приемами видеть реальность и потенциально на основе их организовывать социум очень внимательно следит, а вышедших за границы себя самой строго наказывает.  

   Есть и еще одно средство речи – оно тоже отчасти принадлежит музыке. Это прием - пауза, молчание.  

   Ничто так не пугает знаковую систему, как молчание. Идеологии непременно надо, чтобы люди все время говорили. Без пауз и остановок. Эмоционально, грязно, не продуманно, не мелодично, не смешно, деревянно, глупо – но только, чтобы не молчали. «Народ безмолвствует» - приобретает в этом свете совсем новый смысл.  

   Заумь, «остранение» языка, психоделика, просодия, вообще музыкальность, упор на слушанье вместо говоренья, освобождение от чужого языка (например, колонизаторов и мужчин-шовинистов), «страшный обратный смысл» сказанному, юмор – это далеко неполный список попыток освободить язык от его главной («естественным образом» осуществляемой) функции строительства идеологий, заставить язык, все-таки, выразить индивидуальное ощущение человека (в случае угнетаемых навязанным языком - народа).

   Эти методы дают лишь локальный и временный эффект, - вероятно, указывая на то, что действенные средства строительства принципиально нового социума без идеологий лежат вне лингвистической доминанты.    

Комментарии

No post has been created yet.